Как и пять лет назад — все тем же маршрутом по Английской, а ныне набережной Красного Флота, под шпиц Адмиралтейства — Грессер снова стал ходить на службу. Правда, на сей раз куда как скромную — в типографию Морского ведомства и «Морского сборника». Должность его называлась — линейный корректор. В шутку Грессер называл себя «линкором». Порой так и представлялся:
— Линкор Грессер, если угодно!..
Впрочем, особенно представляться было некому. Новых знакомств бывший кавторанг не заводил, а старых — войны, голод и ВЧК резко поубавили.
Типографией заведовал выдвиженец из участников штурма Зимнего — бывший экипажный фельдшер с непереносимой для корректорского уха и глаза фамилией Авсяников, человек столь же безграмотный в типографском деле, сколь и его фамилия, однако напористый и сверх всякой меры революционно бдительный. С ним у Николая Михайловича сразу же не заладилось. И дело даже не в том, что Авсяников отстаивал новое — советское — написание стариннейшего мореходного инструмента, которого-то и в руках не держал — «секстант», когда любой уважающий себя моряк напишет и скажет — «секстан». Авсяников сразу же «классовым чутьем» почуял в подначальном ему сотруднике «белую контру». Ну, разве станет сочувствующий делу освобождения мирового пролетариата человек приходить на советскую службу в старорежимном офицерском кителе даром что без погон? Разве станет он подчеркивать свое эксплуататорское прошлое пробором, расчесанным на дореволюционный манер? Разве станет он избегать пролетарского слова «товарищ», и обращаться к сотрудникам по корректорской не иначе, как «коллега», а к женщинам — «друг любезный» или «сударыня»?
Грессер пережил обе чистки — в 24-м и 28-м. Правда, оба раза, видимо, не без содействия завтипографией, арестовывался и месяца по три отсиживал на Шпалерной. Причем, очередной отпуск Авсяников засчитывал в срок проверочной отсидки. В остальном жизнь ему омрачали только три вещи: застарелое — с подводницких времен еще — люмбаго, мизерное жалованье «линкора» да еще то, что кавалеры телефонной барышни в поисках туалета всегда набредали на его дверь, распахивали, изумленно матюгались, что надо было понимать как своего рода извинения, и исчезали в коридорном полумраке. Пришлось завести крючок и запираться изнутри, что было весьма противно его натуре: жизнь взаперти так напоминала его камерные отсидки.
Столовался Николай Михайлович довольно дешево и безвкусно — по обеденному билету, выданному ему, как малооплачиваему служащему, профсоюзом печатников. Единственное роскошество, которое он мог позволить себе в день зарплаты, — это покупка стограммового пакетика кофейных зерен в бывшем Елисеевском магазине на Невском. Всякий раз по такому случаю, он накрывал столик в своей каморке белой салфеткой с вышивными монограммами Ирен, ставил китайскую фарфоровую чашечку, милостиво выданную ему Стешей из его любимого сервиза с драконами (подарок боевого друга по Порт-Артуру — адмирала Непенина), а потом усаживался с ручной мельницей и не спеша молол поджаренные пахучие зерна. Созерцать, как они прыгают, мечутся, мельтешат перед тем, как попасть под стальной жернов-винт было весьма успокоительно для души, ибо на ум сразу же приходило грустное философическое сравнение этих зерен — лощеных, пузатеньких, маслянистых, мчащихся по гибельному для. них в конце концов кругу — с тщетой человеческой суеты, взлетов, провалов, интриг, побед, а в итоге — праха, подобному тому, что скапливался в ящичке кофемолки.
Потом он горделиво шел на кухню, распространяя вокруг себя божественный аромат свежемолотого «мокко», столь крепкий, что подавлял на время керосиновую вонь примусов, ставил старый кофейничек с оббитой эмалью на свою керосинку, поджигал фитиль и долго — пока не зашумит вода — предвкушал скорое блаженство.
Кофейная церемония устраивалась обычно в первое после зарплаты воскресенье. Закрывшись на крючок, Николай Михайлович облачался в белый флотский китель (спасибо Стеше — сохранила), садился за столик, накрытый на кают-компанейский манер, даром что без вестовых, раскрывал новый номер «Морского сборника» или выпрошенный в редакционной библиотеке экземпляр американского военно-морского журнала «Proceeding», и, не спеша, смакуя каждый глоточек, попивал «горячий, крепкий и сладкий, как поцелуй мулатки», кофе. Потом, сменив белый китель на синий, он производил мдлую приборку и усаживался за главный труд жизни — тактическое пособие для командиров — «Ослепление подводных лодок». Несколько глав из будущей книги он прочитал в Военно-морской академии как лекции по новым методам противолодочной борьбы, и, хотя успех у слушателей был несомненный (в качестве гонорара Грессеру была выдана пара хромовых комсоставовских ботинок), тем не менее штатного места ему в академии не нашлось. И к счастью, потому что очень скоро «академиков» начали сажать. Кажется, именно тогда Николаю Михайловичу снова стали сниться кронштадтские сны: стук в дверь, расхристанные матросы на лестничной площадке, беспощадный прищур рябого минера — «ща мы тебя вылечим!» И тот бег, прыжки, метанья загнанного зверя — в любую дверь, потом — спасительный рывок в незапертое окно — на крышу сарая — чайкой, бег по льду Финского мимо фортов, бег в подворотнях на Малой Подьяческой, бег на лыжах под Медвежьей Горой…
Странное дело, ему никогда не снились минные катера японцев, шедшие один за другим на «Сторожевой», прикрывший своим бортом безходный линкор «Севастополь» в бухте Белого Волка. И тот страшный взрыв, разворотивший миноносцу бак вместе со всеми, кто вел огонь из бакового орудия. Ему никогда не снились германские эсминцы, мчавшиеся на таран всплывшей «Тигрицы». Но стук в дверь, услышанный однажды сквозь сон, заставлял его обливаться холодным потом.
Он с ледяным спокойствием пережил первый арест и «Кресты» в октябре семнадцатого. Не дрогнул и тогда, когда его увели из корректорской на Шпалерную в 27-м. Следователя-чекиста интересовало, где находился и чем занимался военмор Грессер с 17-го по 19-й годы, прежде чем попал, согласно справке, выданной строевым отделом Онежской флотилии, на Красный флот. Николай Михайлович заявил, что после смерти жены и гибели дочери, ушел из мира в монастырь, в Свято-Никольский скит к игу мну Феофилакту искать душевного утешения. И это было почти правдой, если не считать его службы на бронепоезде «Адмирал Непенин». Проверка «монастырской версии» заняла почти три месяца. Из Петрозаводского ГубЧека пришло информационное письмо, подтверждавшее наличие такого скита, возглавляемого игуменом Феофилактом, но после смерти последнего и закрытия скита, не представлялось возможным уточнить имена и фамилии всех его насельников. Эта полуопределейность и спасла Грессера от репрессий. Однако всему есть предел, и он твердо знал, что третьего ареста его сердце не выдержит
Мысль о том, чтобы уйти прежде чем, постучат или войдут в дверь без стука, отметалась им по двум соображениям: во-первых, под рукой не было нагана, а травиться, как затяжелевшая институтка, или вешаться, как проворовавшийся конторщик ему, офицеру императорского флота, никак не пристало, а во-вторых, на память в минуты мрачных размышлений всегда приходило поучение карельского старца о том, что Христос сам нес свой крест на Голгофу, негоже и нам сбегать от испытаний, сколь ужасны бы они ни были для духа и плоти. «Господь, самоубийцу не приветит».