Вот то, что я могу пока наспех сообщить. Вы сделаете из этих строк то употребление, какое найдете нужным.
С искренним приветом.
10 февраля 1932 г.
Замечания по поводу французского перевода «Истории Февральской революции»
1. Это не перевод, а вариации переводчика на тему автора. Переводчик систематически исправляет автора, заменяет образы, которые ему не нравятся, своими собственными, вставляет длиннейшие фразы для «популярности» и, наоборот, выбрасывает фразы или части фраз, если они ему не по вкусу.
2. Там, где у автора изложение ведется для живости в настоящем времени, переводчик везде применяет прошедшее время. Наоборот, там, где автор, резюмируя рассказ, переходит на формальный исторический тон, переводчик неожиданно прибегает к настоящему времени.
3. В «Предисловии» ясно и точно объяснено, почему автор пользуется старым календарным стилем, а не новым. Читателю указано, что, если ему понадобится перевести дату на новый стиль, он должен прибавить 13 дней. Это не останавливает переводчика от того, чтобы не оставлять в тексте рядом со старой датой новую дату. У читателя двоится в глазах. Он теряет способность следить за последовательностью событий. Педантское дублирование дат не облегчает, а затрудняет читателя. Какое право имеет переводчик навязывать автору свои вкусы? Автор не считает французских читателей менее интеллигентными, чем читатели всего остального мира. «История» уже вышла на многих языках. Ни одному переводчику не приходило в голову нарушать прямую и ясную волю автора, выраженную в его «Предисловии».
4. Мало того, дублирование дат проводится не систематично: очень многие даты показаны только по старому стилю. Таким образом, рядом с произволом переводчик проявляет недопустимую неряшливость.
5. Ни одно примечание внизу страницы от переводчика мною допущено не будет. Моя книга есть «История русской революции», а не маленький «Лярусс»
[663]. Я пишу для взрослых людей, а не для школьников. Если один из 100 или из десяти читателей не знает того или другого факта или названия, он справляется в словаре. Но нельзя ради этого одного читателя мешать 9-ти или 99-ти следить спокойно за развитием мысли без ненужных вмешательств переводчика, превращающегося неожиданно в комментатора. Повторения того насилия, которое произведено над моей «Автобиографией», я на этот раз не допущу и в самом ослабленном виде. Ни в какой другой стране ни один из переводчиков не позволил себе такого вандализма.
6. Я просмотрел листы 15–21. В листах 15–19 я делал лишь редкие пометки, пытаясь уловить общий характер перевода. Более детальные указания сделаны на двух листах: 20 и 21. Считаю необходимым оговориться: там, где я вношу французские исправления, в них могут заключаться погрешности. Мое знание французского языка недостаточно для того, чтобы я мог судить о непригодности того или другого перевода.
7. Переводчик везде идет по линии наименьшего сопротивления. Он вставляет глаголы, прилагательные без конца. Вместо пяти моих слов у него получается 10, а иногда и 15. Каждая фраза как бы подбита ватой. Вызывается это отчасти капризностью переводчика (он всегда исправляет перевод, будто перед ним тетрадь школьника), отчасти неряшливостью. В общем, перевод несравненно ниже немецкого или английского.
8. Переводчик ясно не просматривал своей собственной рукописи. Прямые искажения смысла встречаются на каждой странице, нарушения оттенков мысли — в каждой фразе.
Я утверждаю, что из каждых 10-ти страниц этого перевода можно сделать 9, а может быть, и 8 страниц, не опуская ни одного слова из русского оригинала. Я берусь это доказать любой экспертизе. Это значит, что на том в 300 страниц приходится 30 страниц, не меньше, словесной ваты. Я тем меньше могу это допустить, что я потратил несколько месяцев на то, чтобы придать стилю как можно большую сжатость.
Вывод: в нынешнем виде перевод неприемлем.
11 февраля 1932 г.
Письмо министру иностранных дел Чехословакии
Госп[одину] мин[истру] ин[остранных] д[ел]
Г[осподину] Министру
(Такого-то) числа
[664] я имел честь обратиться к Прав[ительству] Ч[ехо]сл[овацкой] Респ[ублики] с просьбой о предоставлении мне и семье моей визы для въезда в Ч[ехо]сл[овакию] с целью временного лечения.
(Так[ого]-то числа)
[665] Ген[еральное] Консульство Ч[ехо]сл[овакии] в Константинополе предъявило мне определенные условия для въезда в Ч[ехо]сл[овакию] на 8 недель, в течение месяцев март — май.
Так как цель моей поездки была и остается исключительно лечебной, то я немедленно изъявил согласие на принятие поставленных мне ограничительных условий.
Спустя…
[666] месяца, 9 июля, я получил от Ген[ерального] Консульства извещение, что «в принципе» мне въезд разрешен в течение месяцев сентябрь — декабрь, если, помимо выполнения уже упомянутых выше условий, я смогу представить паспорт, действительный не только на время моего пребывания в Ч[ехо]сл[овакии], но и в течение дальнейших шести месяцев.
В моем распоряжении имеется советский паспорт, выданный (такого-то числа). С того времени, как сообщали газеты, я лишен советского гражданства
[667] (официально я никаких извещений об этом не получал). Г[осподи]ну Генеральному Консулу все эти обстоятельства известны. Во время беседы с ним я высказал уверенность, что вопрос о визе Ч[ехо]сл[овацкое] правительство разрешит под политическим, а не под паспортным углом зрения, так как сомнений в моей личности быть не может. Выданный мне паспорт сохраняет к тому же силу до декабря 1932 г.: на эту дату я особо обратил внимание г[осподи]на генерального консула.
В настоящее время срок моего въезда отодвинут к концу 1932 г.; в то же время от меня требуется паспорт, пригодный на дальнейшее полугодие.
Это новое условие, связь которого с моей поездкой на чехословацкий курорт мне неясна, имеет такой характер, как если бы оно имело целью то, что разрешено «в принципе», сделать неосуществимым на деле.
Так как я не сомневаюсь, что такого рода инструкции не могли исходить от Правительства Ч[ехо]сл[овацкой] Р[еспублики], то я позволяю себе довести до Вашего сведения, Г[осподин] Министр, о создавшемся положении и прошу принять, наряду с извинениями за беспокойство, выражение совершеннейшего уважения.