Это было не самое удачное решение. Поначалу все шло неплохо: Аденауэр получил отдельный номер, возможность длительных прогулок по осеннему лесу и даже возможность вести переписку: к примеру, 16 сентября он отправляет письмо Рие под взятым от его рендорфского адреса псевдонимом «К. Ценниг». Однако идиллии было суждено продлиться недолго: гестапо не дремало. Метод работы этой организации был прост и не лишен эффективности: если не удается поймать преступника (а Аденауэр своим побегом сам как бы признал свою вину), нужно брать кого-либо из ближайших родственников — глядишь, и расколются. Утром 24 сентября два агента появились перед рендорфской усадьбой Аденауэров. Дверь открыла Лола. Не представившись и не предъявив никаких документов, они спросили, где хозяйка, а когда та появилась — где ее муж. Гусей, естественно, ответила, что не имеет понятия, после чего ей было приказано собрать вещи и проследовать с ними.
Первый допрос ей учинили в Хоннефе, а к вечеру того же дня Гусей перевели в кёльнскую штаб-квартиру гестапо. Камера, в которую ее поместили, была полна уголовницами — главным образом проститутками. Тусклый свет от электролампы под потолком, в углу — две параши, жуткий запах, одни девицы напевают, другие пританцовывают под доносящиеся сверху, из комнаты охраны, звуки радиолы. Легко себе представить шок, который испытала новая узница. Никогда в жизни она не оказывалась в такой обстановке и в таком обществе. Когда ее вызвали на допрос, она почувствовала даже нечто похожее на облегчение. Оно быстро прошло, когда она оказалась с глазу на глаз со следователем гестапо, комиссаром Бетке: он — за столом, в темноте, она — перед ним на прикрепленном к полу стуле, яркая лампа направлена ей прямо в лицо. Комиссар повторяет вопрос: где ее муж? Гусей отказывается отвечать; после долгого молчания, прерываемого лишь стуком карандаша по столу, следователь дает ей «доброжелательный» совет: подумать еще и одуматься. Ее уводят.
В камере за это время произошли кое-какие перемены. Танцы и пение прекратились, дамы разлеглись на полу, заняв своими телами все пространство, негде даже присесть — Гусей так и осталась стоять. Через два часа — новый вызов на допрос. На этот раз следователь сразу берет быка за рога: он спрашивает, сколько лет ее дочерям. «Девятнадцать и шестнадцать», — отвечает она почти механически. Следователь холодно излагает ей альтернативу: или она немедленно скажет ему, где скрывается ее муж, или ее усадьба будет конфискована, а обеих дочерей отправят туда, откуда она только что вышла, — в камеру к проституткам. Одной мысли, что ее дочери окажутся в ее положении и переживут то, что переживает она, — этого для матери более чем достаточно; она сдается и сообщает следователю все, чего тот от нее добивался. Для него она больше не представляет интереса: ее отправляют в только что переоборудованную из монастыря тюрьму в Браувейлере — местечке к западу от Кёльна.
На рассвете следующего дня, 25 сентября 1944 года, наряд из трех гестаповцев подкатывает к «Нистер Мюле». Разбуженный ревом мотора и мощным светом фар, направленных прямо на окно его номера, Аденауэр вскакивает с постели, хватает в охапку одежду и, как был, босиком и в чем мать родила, бросается на чердак: может быть, гестаповцы, не обнаружив его в комнате, решат, что он убежал в лес? Но те не дураки: они начинают тщательный обыск всего строения. Один из агентов поднимается на чердак — и вот в луче фонарика перед ним предстает согбенная фигура, пытающаяся укрыться за дымоходом. «Ну что же это вы так, господин бургомистр! В ваши ли годы по ночам голышом скакать?» — в голосе гестаповца мешаются ядовитый сарказм и глубокое удовлетворение от образцово проведенной операции.
Его доставляют туда же, куда и Гусей, — в Браувейлер, попутно со смаком разглагольствуя на тему о том, как его выдала собственная жена, и что, возможно, им представится случай повидаться за решеткой, и он тогда сможет утешиться тем, что хотя бы на словах воздаст ей по заслугам. Вероятно, это мыслилось как соль на раны жертвы. По прибытии в тюрьму Аденауэра ведут в каптерку, где у него забирают подтяжки, шнурки, галстук и перочинный нож. «Чтобы вы ничего с собой не сделали, — любезно поясняет присутствующий при сем гестаповский чин, — а то мне лишние неприятности». Аденауэр спрашивает, какие основания у того думать о нем как о потенциальном самоубийце. Он хорошо запомнил ответ гестаповца: мол, уже почти семьдесят, от жизни ждать больше нечего, на его месте тот бы предпочел покончить с собой. Камера, в которую его привели, — одиночка, зарешеченное окошко у потолка, маленький шкафчик, постель без матраца, без отопления, но по стандартам Браувейлера почти что люкс.
За ту неделю, что оба супруга вместе провели в Браувейлере, им действительно однажды устроили свидание. Гусей тяжело переживала то, что она сама считала актом предательства по отношению к мужу. Дважды она пыталась покончить с собой. Первый раз — приняв целую бутылку препарата от головной боли — пирамидона, но это лишь привело к сильному головокружению, не более того. Второй раз она выбрала другой способ уйти из жизни: в швейной мастерской, куда ее определили работать, она присмотрела большие портновские ножницы и, улучив момент, вонзила их в левое запястье. Ей удалось вскрыть одну из главных артерий, она потеряла много крови, но ее откачали. И вот, измученная телом и душой, с рукой в шине и на перевязи, вся в слезах, она предстала перед обожаемым мужем, по отношению к которому отныне и до конца своих дней не перестанет испытывать чувство глубокой вины. Тщетно тот пытался убедить ее в том, что она не могла поступить иначе, что он ничуть не изменил свое мнение о ней — ничто не помогало. Гусей фактически унесли обратно в камеру, а через несколько часов ей было объявлено, что получен приказ о ее освобождении.
Так удачно совпало, что в это время ее дочь Либет в поисках местопребывания родителей как раз добралась до Браувейлера, поэтому было кому помочь Гусей доехать до Рендорфа. Либет оставила трогательные воспоминания о том, какой она встретила мать по выходе из тюрьмы: «Она была бледная и вся какая-то вымотанная. Глаза — красные, воспаленные, опухшие от слез. Волосы, обычно такие ухоженные, висели космами, она просто собрала их на затылке и перевязала сапожным шнурком». Еще долго по возвращении домой она практически не могла общаться с окружающими — только односложные слова, выражающие эмоции беспокойства и страха. Добродушный юмор, заразительное веселье, ранее характерные для нее, безвозвратно остались в прошлом.
Для ее мужа тоже наступили тяжелые дни. Дни и хуже того — ночи, когда с нижнего этажа в камеру доносились крики пытаемых, когда он ежеминутно ждал, что вот-вот заскрипит ключ, откроется дверь и — «с вещами на выход»: в эшелон, направляющийся на восток, в лагерь смерти. Позднее он узнал, что его имя было в списке тех, кто был предназначен к «устранению»; спасло его, по-видимому, то обстоятельство, что ввиду приближения союзных войск кёльнская штаб-квартира гестапо была поспешно эвакуирована и вообще весь слаженный карательный аппарат Третьего рейха начал уже потихоньку разваливаться.
Родственники тем временем делали все, чтобы вызволить главу семейства из заточения. Удачный ход придумала Либет. Сразу же после ареста матери она отправила телеграмму сводному брату Максу, где, разумеется, тщательно выбирая выражения, чтобы не привлечь внимания цензуры, сумела сообщить о постигшем семью несчастье. Тот получил телеграмму в своей части 4 октября и сразу же подал рапорт о предоставлении ему отпуска по семейным обстоятельствам. Поначалу последовал отказ, но тут вмешалась его жена Гизела: она пошла прямо к непосредственному начальнику мужа и, без всяких экивоков изложив суть дела, добилась-таки положительного решения вопроса. 24 октября Макс получил отпускные документы, два дня спустя он уже был в Браувейлере.