— Красиво! Наверное, художественной штопкой, — поддакнула Сашура, сама любившая пошутить.
— Это Александр художественной, а я так, крестиком, — заскромничал Олег Иванович.
— Крестик — это вышивка, а не плотная штопка! — возмутилась Сашура. — Вы мне там наделаете!
Я был так сосредоточен и так боялся оплошать, что даже не поучаствовал в их шутливой перепалке.
Наконец Олег Иванович кинул лезвие в лоток.
— На сегодня всё.
Я туда же кинул иглу и снял перчатки.
— Оля, повязку! — крикнул Олег Иванович.
Ольга Ивановна оторвалась от своих стерилизаторов. Сначала она укрыла всю голову Сашуры тонкой клеенкой с дырочками: через нее удобно наблюдать, как идет процесс заживления, и она же нужна для стока отделяемого, если таковое имеется. Сверху Ольга Ивановна аккуратненько, можно сказать даже красиво, наложила повязку. Мастерица!
— Всем спасибо. Александру даю два дня выходных. С Игорем Владимировичем сам договорюсь, — сказал Олег Иванович.
Я повез Сашуру в палату.
— А вы с Промокашкой скорешились.
Я помог Сашуре перейти с коляски на кровать.
— Тебя, Саня, никто не заменит… — вздохнула Сашура. — Но Нелли — ну такая девчонка удивительная! Она будет моей подругой на всю жизнь!
IV
Было одиннадцать утра, когда я наконец вышел из больницы на вольный воздух. Два выходных! Счастью мешал только осадок из-за того, что я так несправедливо обидел Промокашку.
Свернув на боковую тропку больничного сквера, я нырнул в заросли акации, пролез через дыру в заборе и пошел к автобусной остановке. Около остановки, как всегда, сидели на чем придется — в основном на перевернутых фанерных ящиках, — цветочницы-бабульки, обставившись трехлитровыми банками, бидонами, ведерками с тюльпанами и сиренью. Я вдруг вспомнил, как однажды — мне было тогда лет двенадцать — отец вручил маме букет в будний день ни с того ни с сего.
«Что это он с цветами пришел?» — удивился я.
Мама засмеялась и сказала:
«Вину заглаживает».
— Молодой человек, смотри, какие тюльпа-а-а-ны, смотри, какие буто-о-о-ны, свеженькие, огненные, алые! — запела бабуля, заметив, что я приостановился.
Она резво вскочила с перевернутого ведра и принялась выбирать из бидона самые отменные экземпляры цветов, складывая их вместе.
— Жар-птица — не букет! — протянула она мне цветы.
Я принял букет, расплатился и повернул назад, в больницу. Поднялся на третий этаж, отыскал Анюту, как раз набиравшую горячую воду в грелку. Я вырвал у нее грелку и шлепнул ею о подоконник так, что вода внутри заколыхалась, забулькала и всхлипнула.
— Ань, передай Нелли Промокашкиной эти цветы. Прямо сейчас! — приказал я. — Меня просили, но я не успеваю.
— Какие тюльпа-аны! — Аня восторженно смотрела на букет. — А от кого это? А что сказать ей?
— Это от одного больного. Выписавшегося. Скажи ей: «Меа кульпа». Она поймет.
— Меа кульпа! — мечтательно повторила Аня. — Это «я люблю тебя»? Дай угадаю, на каком языке! По-итальянски, наверное!
В руках Анюты букет и правда был похож на огненную жар-птицу. Она бережно прижала его к себе и понесла Промокашке.
«Плановая» смерть
I
— Борька, тут ползком придется! — кричу я и сваливаюсь на лед.
Стоит обыкновенный для наших мест декабрь: три дня шел упорный, старательный дождь, а потом эту месячную норму осадков прихватило морозцем.
Я и друг мой Борька Горбылевский живем на южной окраине Калышина. Вся наша улица — это длинный склон, а соседская — матерый овражина, за края которого храбро цепляются дома и избушки. Таких улиц в нашем городе немало. Выровнен в Калышине лишь центр, состоящий из двухэтажных, крепкого камня, купеческих зданий. А мы с Борькой — бурлацкие. Бурлаком называется наш поселок, улицы которого устремлены к асфальтированной дороге. За ночь они превратились в длинные ледяные горы — карабкайся, покоряй! Деревья обледенели: не только ветви, но даже и стволы в ледяной коре. С проводов свисают гирлянды сосулек.
Утро, начало девятого, почти темно, лишь на повороте с Пролетарской на Черноморскую — светлый кружок от фонаря.
Боря аккуратненько опускается рядом со мной на колени, и мы проползаем кусок улицы, круто поднимающейся вверх. Наверху встаем. Ура! Дальше — хоть и такой же обледенелый, но зато ровный участок. Табуреточно расставив ноги, пытаемся идти.
Сегодня у нас, учащихся Калышинского медицинского училища, первый день практики в терапевтическом отделении больницы, и мы жестко предупреждены: руководитель, Ираида Яковлевна, всех опоздавших гонит вон из больницы.
— Опоздаем! — взглянув на часы, кричит Борис. — Может, не пойдем дальше?
— Успеем, мы уже на равнине!
Я хватаюсь за рукав Борькиного пальто, а он — за обледенелую ветвь абрикоса, стоящего у самой дороги, тут же обломившуюся. Он валится на лед, и я валюсь рядом.
— Рукав хоть отпусти, — просит Горбыль. — Чего вцепился?
Мы встаем и потихоньку продвигаемся вперед.
Преодолев ледяную равнину, выбираемся на асфальт, густо посыпанный песком.
— Давай, Горбыль! — кричу я. — Чуть быстрее автобуса!
И мы рванули. И успели. Вбежали в ворота районной больницы, нырнули в подвал, где находилась раздевалка, облачились в халаты и понеслись по лестнице вверх, на второй этаж, на ходу надевая колпаки. Пробежав по коридору, остановились на минутку, перевели дух и степенно вошли в практикантскую. Это огромная, отведенная для нас комната, что-то вроде вместительного чулана для больничной рухляди. На больничной кушетке, на голых кроватных сетках, старых стульях, уже сидела вся практикантская группа — восемь наших девчонок-однокурсниц.
— Все курочки уже на насестах, — шепчет Борька. — Ку-ка-ре-ку!
И садится рядом с Людой Потёмкиной, оставляя мне половинку стула.
— Привет, петушатина! — шепчет Люда, и ее золотая фикса на центральном переднем зубе одаривает Борьку лишь ему предназначенным сиянием. — Дай за бородку подержаться!
Слева от стола, в старом, замученном кресле, сидит наша руководительница, едва в него помещаясь. В белоснежном халате и высоком колпаке, с крупным носом на запорошенном белой пудрой лице, она похожа на снеговика. Маленькие сучки глаз цепляют, царапают.