– Кто? – не понял он.
– «Наутилус Помпилиус». Новая группа. Кажется, из Свердловска. Или из Ленинграда. А ты никогда ее не слышал?
– Да нет, слышал, – мотнул головой Арсений. – Но только один раз.
Она запустила движок и лихо вклинилась в дорожное движение. Количество машин вокруг них поразило Арсения.
Из радио приемника донеслась новая песня:
Ален Делон, Ален Делон
Не пьет одеколон.
Ален Делон, Ален Делон
пьет двойной бурбон.
Москва казалась сейчас Арсению – после пермских лесов, колонии, Соликамска – столицей мира. На него наплывали громадные здания. Вокруг суетились машины. Когда авто тормозило на светофорах, водители-соседи непременно оглядывали через окошко Настю, многие шоферы улыбались или делали приветственные жесты.
– Женщина за рулем – в Москве это чудо, – пояснила, нахмурясь Настя. – Не то что в Лондоне или Париже.
– А ты была в Париже?
– Нет, мне… – она осеклась. Поправилась: – Мне рассказывали.
Арсений понял, что она первоначально хотела сказать: «Мне Эжен рассказывал».
Они сидели рядом, были наконец вместе – но изо всех сил избегали говорить о главном. Потому что слишком многое для них сейчас было главным: их общий сын, и Настин муж, и Сенины бабушка с дедушкой, и чудесное освобождение Арсения, и его дальнейшая судьба…
Впрочем, ехали они недолго. Пронеслись по бульварам, пересекли улицу Горького – и вот Настя уже паркуется у хорошо знакомой кирпичной многоэтажки на Большой Бронной.
Охранник в подъезде проводил их любопытным взглядом.
– Он на тебя настучит, – сказал в лифте Арсений, уставя глаза в пол. Никуда больше смотреть ему не хотелось. Рядом ослепительная, словно небожительница, Настя, а кругом – зеркала. Они отражали красивую женщину – и небритого заскорузлого хмыря в телогрейке.
– Не имеет значения – настучит, или не настучит, – строго сказала Настя. – Женька… и мама… они… они слишком долго заставляли, меня молчать! А теперь – все. Хватит.
Она отворила замок и впустила его в квартиру.
– Давай, бросай свой сидор. Снимай телогрейку, сапожищи, – проговорила Настя. Она решила взять с ним теперь юмористически командный тон. – И топай в ванну.
– Я ненадолго, – пробормотал Арсений. – Вечером в Южнороссийск поеду.
– Да-да, – рассеянно согласилась Настя. Если б он в этот момент смотрел бы на нее, то увидел бы, что она закусила губу и глаза ее стали грустно-растерянными.
Арсений прошлепал по давно знакомому коридору в ванную. Она показалась ему образцом роскоши и комфорта: зеркала, мягкие полотенца, пузырьки с иноземными надписями.
– Вот станок, шампунь, крем для бритья, полотенце, халат, – распорядилась Настя. – Я удаляюсь.
…Он вышел через полтора часа – в халате, розовый, благостный.
– Садись есть, – без затей пригласила она его. На секунду ему показалось, что не было более трех с половиной лет разлуки. Все выглядело, будто бы они по-прежнему жили вместе в Измайлово: он пришел с работы, а она усаживает его ужинать. Но это ощущение быстро прошло – от мысли, что у нее есть муж. И у них с Настей – есть сын. Сын, которого Арсений ни разу не видел.
Настя сидела напротив и внимательно его разглядывала: коротко стриженные волосы. Две жесткие складки у рта. Сильно раздавшиеся плечи. Мощные руки.
– Мне надо быстрее все закончить в Москве, – проговорил он, погружая ложку в огненно-красный борщ. – Уеду в Южнороссийск.
На глазах у нее выступили слезы.
– Тебе нечего делать в Южнороссийске.
Он непонимающе глянул на нее. Настя выдохнула и решительно продолжила:
– Татьяны Дмитриевны больше нет. Твоя бабушка скончалась.
Он уронил ложку.
– Умерла? Она умерла? Когда?
– Семь месяцев назад.
– Почему же ты мне не написала?!
Она растерянно пожала плечами.
– Не знаю. Я не хотела… Не хотела тебя расстраивать.
– Расстраивать! – фыркнул он. Покачал головой. Спросил: – Что с ней было?
– Инсульт. Она не мучилась. Смерть, говорят, была мгновенной.
– Ты ездила на похороны?
– Нет. Я не смогла. У Николеньки ветрянка была… Я ездила к Татьяне Дмитриевне раньше. За полгода до ее смерти. Я всегда хорошо к ней относилась. Ну, ты помнишь. А в этот раз мы с ней просто подружились… Ешь давай, остынет.
Он по-лагерному быстро подчинился команде: взял ложку и машинально, не замечая вкуса, принялся хлебать борщ.
– Мне написала о ее смерти ее подруга. Такая же старушка, как она. И о похоронах написала. Все прошло нормально. И место на кладбище у Татьяны Дмитриевны хорошее. Рядом с дедом, Николаем Арсеньевичем. Море оттуда видно во все стороны. Они ведь оба любили море…
Арсений как автомат продолжал есть. Он не чувствовал вкуса пищи. И не чувствовал даже горечи утраты. Кажется, годы, проведенные в лагере, отбили в нем способность испытывать обычные человеческие чувства: горе, сострадание, жалость. Остались только грубые инстинкты: голод, жажда, страх.
– Мне очень жаль, Сеня, – сказала Настя.
На щеках Арсения заходили желваки. Он доел борщ, отставил тарелку, произнес:
– Значит, все старики умерли. И твои, и мои.
Нет, он никак не мог осознать всю тяжесть утраты. Арсений глухо добавил:
– И я, наверное, виноват в их смерти. В смерти их всех, – голос звучал бесстрастно. – Но видит бог, я этого не хотел.
Она навалила ему в тарелку жареного мяса с картошкой – это блюдо он любил больше всего. Она как чувствовала, что он вернется именно сегодня.
Придвинула ему тарелку. Опять села напротив, подперла лицо рукой: ни дать ни взять любящая жена, встречающая мужа после работы. Женщина, которой – как всякой любящей женщине – нравится смотреть, как ее мужчина ест. Только… Только она была не жена ему.
– Я знаю, что ты не виноват, – проговорила Настя. – Я всегда знала, что ты ни в чем не виноват. Я в этом ни секунды не сомневалась. А теперь в этом не сомневается никто.
– Что ж, – безучастно произнес Арсений. – Я хотел поскорей повидаться с бабушкой. А придется ехать на могилу…
– Боюсь, – сказала Настя, – у тебя еще есть проблемы. Там, в Южнороссийске. Мне соседка Татьяны Дмитриевны написала. Вроде бы квартиру твоих бабули и дедули отобрали. В пользу государства. Ведь ты там не прописан. И никто теперь не прописан.
– А где я был прописан? – Арсений наморщил лоб, мучительно вспоминая. Он многое забыл о вольной жизни. И о такой бюрократической тонкости, как прописка, – тоже.