Сталин был бескомпромиссен, резок и груб. Он демагогически разглагольствовал о самокритике и произнес свои «исторические» слова по поводу того, что «если критика содержит хотя бы 5–10 процентов правды, то и такую критику надо приветствовать»,
[1165] которые открывали дорогу клевете, поклепам и будущим выявлениям новых «врагов». В связи с провокационным Шахтинским делом, по которому была осуждена в качестве «врагов народа» большая группа честных инженеров, он сделал вывод: «Мы имеем врагов внутренних. Мы имеем врагов внешних. Об этом нельзя забывать, товарищи, ни на одну минуту».
[1166] О тех людях, которые рассчитывали на прекращение борьбы против кулачества, Сталин заявил, что им «не может быть места в нашей партии»,
[1167] что тот, кто думает понравиться «и богатым, и бедным, тот не марксист, а дурак».
[1168] Бухарин же произнес свой доклад в совершенно ином тоне и впервые высказал публичное беспокойство по поводу тенденции рассматривать чрезвычайные меры как почти нормальные, вообще переоценивать меры административного порядка.
[1169] Опытным наблюдателям должно было стать ясно, что между Сталиным и Бухариным назревала конфронтация.
Противоречия всплыли на поверхность на следующем, июльском пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б), оставившем «правых» в меньшинстве, хотя и не принесшем Сталину решающей политической победы. Именно на этом пленуме Сталин выдвинул свой тезис о том, что «по мере нашего продвижения вперед сопротивление капиталистических элементов будет возрастать, классовая борьба будет обостряться»,
[1170] послуживший «теоретическим» обоснованием будущей кровавой бани.
Все эти сдвиги воспринимались оппозиционными деятелями по-разному. С одной стороны, Бухарин попытался установить контакты с некоторыми бывшими видными представителями объединенной оппозиции. 11 июля он посетил Каменева, специально вызванного им из Калуги, где тот проживал по требованию высшего начальства, и вел с ним в присутствии Г. Я. Сокольникова беседу о возможном привлечении его и Зиновьева на свою сторону. За пределы взаимных прощупываний контакты «Колечки Балаболкина», как прозывал Бухарина весьма острый на язык Троцкий, с капитулировавшими оппозиционерами
[1171] не продвинулись.
[1172]
С другой стороны, сам Сталин стал инспирировать слухи, что он готов пойти на примирение с бывшими оппозиционерами. Надеждам на достоверность этих слухов способствовало появление в печати статей и выступлений с установками, очень напоминавшими идеи, незадолго перед этим выдвигавшиеся Троцким, Раковским и другими оппозиционерами. «Незаметно Сталин присвоил себе одежду Троцкого», – писал И. Дойчер.
[1173]
В дополнение к этому в документации ОГПУ, посвященной ссыльным оппозиционерам, Раковского, наряду с Троцким, Сосновским, Белобородовым и некоторыми другими, теперь относили к центристам, противопоставляя их как экстремистскому крылу оппозиции, так и тем, кто намеревался пойти на капитуляцию.
[1174]
Всю эту возню в Кремле и на Старой площади Х. Г. Раковский и другие оппозиционеры могли воспринять лишь по глухим печатным откликам, причем вначале не очень адекватно. Летом 1928 г. Христиану Георгиевичу казалось, что «правые» (то есть Бухарин и Рыков) уже одержали или, по крайней мере, одерживают победу над «центром» (то есть Сталиным и его группой). Раковский писал Троцкому 21 июля: «Как не нужно поддаваться беспочвенным восторгам по поводу “нового курса”, так и косности психологии ссыльных. Последнее тем паче, что я считаю, что положение очень серьезно. Центр после нескольких жестов был положен на обе лопатки. Победа правых не стоила им даже больших усилий, в первой же схватке – в первом “скрещении шпаг” – у правых… чувствовалась уверенность и спокойствие, а у центра нервность и неуверенность. Посмотрим, что будет на следующем пленуме. Но от одного пленума до другого мы как будто переживаем целый исторический период. Развитие событий идет невероятно быстро».
[1175] При всей своей опытности, вдумчивости, аналитических способностях Х. Г. Раковский оказался не в состоянии до конца понять степень вырождения государства и партии большевиков, включая ее низовые организации, утратившие творческие начала и целиком подчинившиеся теперь фанатической дисциплине.
Не раз Христиан принимал желаемое за действительное. Он писал, например, Троцкому о том, что на собрании коммунистов и беспартийного актива в Смоленске были сделаны заявления в духе недоверия к партийному руководству до тех пор, пока оппозиционеры остаются в ссылке, что будто бы эти заявления вызвали «грандиозный скандал», что Каганович, по слухам, переметнулся на сторону Рыкова, и т. п. Раковский делал далекий от истины вывод, что партийную массу «призраками не возьмешь» – она-де требует фактов и не верит партруководству. Притом что эти идеализированные суждения соседствовали с новыми трезвыми рассуждениями по поводу подлогов, вымогательств, коррупции, разложения, царившего в партаппарате, нити которого шли, по его мнению, даже за границу, эйфористические надежды на партийную массу выглядели особенно нелогичными.
[1176]