Если б он мог жить тут как товарищ! Как веселый товарищ он мне мил, я люблю с ним говорить, даже приласкать его, он же милый мальчик. Но не супружество! Это тяжело".
Шляпников вновь приехал 8 марта 1915 года, и этот приезд Александру не обрадовал, но скорее раздосадовал. Накануне она получила известие, которое едва не сразило ее. Александр Саткевич сообщил, что скоро женится, и просил поздравить его с законным браком. По этому поводу появилась возмущенная запись в дневнике Коллонтай: "И с кем?! С очень, очень обыденной "дамочкой", безличной и типично буржуазной. <…> Я понимаю прекрасно всю психологию Дяденьки и рада за него, потому что сейчас это то, что ему нужно. И потому, что она даст ему все свое тепло, заботу. А он, бедный, в этом очень нуждается. У меня даже теперь какое-то чувство успокоения за него, но, когда я читала письмо, сидя у Ротхейм (я его там получила), мне казалось, что я читаю письмо с извещением о смерти близкого человека. Эта свадьба — крест на нашу долголетнюю, особенную близость-дружбу. Ровно двадцать лет знакомства, дружбы, понимания. <…> Сколько пережито! Двадцать лет? Мне кажется, много, много больше. Мне кажется, у меня всегда была Дядина дружба, его забота, его исключительная привязанность. Великая, незаменимая ценность! Опора, последняя опора в жизни! Казалось, без нее вообще не прожить. Сколько раз в самые тяжелые минуты жизни борьба, сознание, что где-то есть человек, для которого я самое дорогое в жизни, давали силы и вносили утешение. Мысль, что всегда можно позвать Дяденьку, давала иллюзию, что я не одна, и помогала нести жизнь… Я знала <…> что где-то есть человек, к которому я всегда могу обратиться и за большим, и за малым, который сделает для меня все, что сможет, и сделает с радостью…
Провела бессонную ночь. <…> Так сиротливо! Если б я чего хотела сейчас, так это одного: присутствия Дяденьки. Выплакаться на его плече, на все, на все пожаловаться <…> Теперь я для него почти чужая. А сколько лет и сколько мук нас связывало. И сколько тепла и добра я от него видела! Это единственный человек, который меня не только любил по-настоящему, по-большому, по-человечески, но и знал, и понимал".
Непонятно, на что Александра надеялась, много лет держа на расстоянии своего старого преданного любовника. Александр Александрович терпеливо ждал, что когда-нибудь она к нему вернется, дабы вместе обустроить семейный очаг, пусть даже не в законном браке. Но Александре Михайловне семейный очаг был не нужен, он ее пугал, так как неизбежно ограничил бы ее свободу.
Периодически наезжавший Шляпников все больше тяготил ее. Сказывались и долгая разлука с Россией, и бездеятельность.
У нее началась депрессия, она писала о своем одиночестве и ненужности.
Шляпников уехал выполнять очередное ленинское задание в Лондон. Там нашелся издатель, готовый издать сочинения вождя большевиков. Вместе со Шляпниковым поехала еще одна русская эмигрантка — юная Лида, "из эсеров", как писала о ней Коллонтай, "чистая и милая девушка, но узкая, не чувствует, что совершается сейчас". Ревности Александра как будто не испытывала. В дневнике она отметила: "Проводила Александра — и отдыхаю. Он пробыл здесь один месяц и три дня, а кажется, был год. До чего устала вся! Как всегда, при нем ничего не наработала, запустила даже свои одежды и сижу без денег. Сижу без сапог и даже без белья — все рвется и рвется. <…> Мы живем на то, что зарабатываю я одна. Когда я одна, могу помогать еще и товарищам, и партию поддерживать, а с Александром ничего не остается".
В книге "Общество и материнство" Коллонтай утверждала: "Свободное материнство, право быть матерью — все это золотые слова, и какое женское сердце не задрожит в ответ на это естественное требование? Но при существующих условиях "свободное материнство" является тем жестоким правом, которое не только не освобождает личности женщины, но служит для нее источником бесконечного позора, унижений, зависимости, причиной преступлений и гибели…
Что же удивительного, если страх последствий заставляет рабочих быть осмотрительнее при общении влюбленных и все чаще и чаще прибегать к практике неомальтузианства?"
Сама она после рождения единственного сына больше детей не хотела и делала все, чтобы их не было.
В дневнике Коллонтай записала, как пришла к ней поплакаться "маленькая женщина, жена часовщика": любит другого, хочет и боится иметь от него ребенка, пока не ушла от мужа. Другая — "с мужем не венчана, но разве есть разница по существу? У них "свободная любовь", но какая же это любовь? Она ненавидит его "аппетиты", ей это скучно, особенно по утрам она ненавидит это удовольствие. У нее хозяйство, скромное, но берущее время, силы. <…> Зачем ей ребенок от такой любви?"
Даже став большевичкой, Коллонтай по-прежнему активно сотрудничала с меньшевистской парижской газетой "Наше слово", оправдываясь перед Лениным необходимостью донести "революционные идеи" до бойцов русских бригад во Франции и русских волонтеров французской армии, которые читали эту газету. А в большевистской "Правде" она тогда еще не публиковалась.
С датировкой "май 1915" в дневнике Коллонтай появилась такая неожиданная запись: "Вместе с меньшевиками я хотела строить, но сейчас время разрушать. Дорогу большевикам! Дорогу левым! Какие уж там "реформы", строительство и т. п. Еще надо воевать и воевать. Не строить, а разрушать приходится. Война открыла нам глаза, отрезвила нас. Я испытываю чувство громадного облегчения и радости, когда слышу от левых, от большевиков-интернационалистов, настоящий, старый, забытый революционный язык. Язык "чистого социализма" с его непримиримостью! Надо вверх, вверх от земли. К идеалам!"
Александра прониклась идеей, что, прежде чем построить новый мир, старый надо разрушить до основания. И активно способствовала одному из институтов этого мира — "буржуазной" семьи.
И еще Александра записала: "17 мая 1915 года (4 мая по русскому стилю). 26 лет назад в этот день я пережила первое горе. В этот день застрелился Ваня Драгомиров… Не верю, что даже Мишулечке я дорога. Вот не верю! Может быть, потому, что я не чувствую своей "нужности" ему. Опять ночью мучила мысль: вот я вся ушла в работу, в свои интересы, я старалась "выковывать" себя, не боялась переживаний, не боялась тратить силы. Казалось, надо, надо из себя сделать человека, чтобы принести пользу делу нашему. И ради этого не сделала и не делаю того, что могла бы для Миши. Когда шел конфликт: дело или Миша, я никогда не колебалась — только дело! Но хочется одного: чувствовать себя НУЖНОЙ, полезной, необходимой. <…> Если я делу не нужна. Мише не нужна, тогда зачем же я живу?
Думала ли я, что буду так одинока? А ведь до этого вера в прочность наших отношений с А.А., нашей особенной дружбы жила так же крепко, как и 17 лет назад. Только 17–18 лет назад переживала я ту первую драму — поворотный пункт моей жизни. Только 18 лет назад? Я бы поверила, если бы мне сказали, что прошло 40–50 лет. Так все это далеко, так не похоже на то, что окружает. И жизнь другая, и интересы другие, и сама я другая".
В мае 1915 года Ленин писал Коллонтай: "Ваши статьи в "Нашем Слове" и для "Коммуниста" о скандинавских делах вызвали во мне такой вопрос: можно ли хвалить и находить правильной позицию левых скандинавских социал-демократов, отрицающих вооружение народа? Я об этом спорил с Хеглундом в 1910 году и доказывал ему, что это не левизна, не революционность, а просто филистерство захолустных мещан. Забрались эти скандинавские мещане в своих маленьких государствах чуть не к Северному полюсу и гордятся тем, что до них 3 года скачи, не доскачешь! Как можно допустить, чтобы революционный класс накануне социальной революции был против вооружения народа? Это не борьба с милитаризмом, а трусливое стремление уйти в сторонку от великих вопросов капиталистического мира. Как можно "признавать" классовую борьбу, не понимая неизбежности ее превращения в известные моменты в гражданскую войну?