А Соловьев все пытается вернуть Блока к минувшему лету, в особую атмосферу, царившую в Шахматове, когда им так хорошо втроем. Он яростно возражает против новых мотивов в поэзии Блока, и требует вернуть «зори». Блок все больше молчит, замыкаясь в себе, а если и начинает говорить, то в каждом его слове сквозит горькая ирония, которая позже найдет свое отражение в роковом «Балаганчике». Он напишет:
И сидим мы, дурачки, —
Нежить, немочь вод.
Зеленеют колпачки,
Задом наперед.
А Сергей Соловьев и Белый, словно не понимая, что все ушло безвозвратно, опять твердят:
И они опять ставят Блоку в пример Брюсова. Он маг! Он явно не дурачок! Он гений! Вот он-то обожает звучные стихи и знает, как заставить их полюбить. Блок на это отвечает последним и поистине гениальным «Стихом о Прекрасной Даме»:
Ты в поля отошла без возврата
Да святится Имя Твое!
Атмосфера между ними накаляется все больше и больше. Да и Александра Андреевна чувствует себя все хуже и хуже. Ей уже разонравился Соловьев, раздражает Белый, она откровенно тяготится их обществом. И вскоре, как и положено, наступает развязка. Сергей ссорится с Александрой Андреевной, и уезжает из Шахматова. Блок, разумеется, берет сторону матери, Белый – Сергея. Он тоже уезжает, но перед отъездом запиской объясняется Любови Дмитриевне в любви. Та рассказывает обо всем свекрови и мужу. Осенью Блок и Белый обмениваются многозначительными письмами, обвиняя друг друга в изменах идеалам дружбы, и тут же каются во всех мыслимых и немыслимых грехах. Любовь Дмитриевна пишет Белому, что остается с Блоком. Белый отвечает ей, что он порывает с ней, потому что понял, что в его любви не было «ни религии, ни мистики».
А она в своих воспоминаниях напишет: «Весна этого года – длительный „простой“ двадцатичетырехлетней женщины. Не могу сказать, чтобы я была наделена бурным темпераментом южанки, доводящим ее в случае „неувязки“ до истерических, болезненных состояний. Я северянка, а темперамент северянки – шампанское замороженное… Только не верьте спокойному холоду прозрачного бокала – [все возможности] весь искрящийся огонь его укрыт[ы] лишь до времени. К тому же по матери я и казачка (мама – полуказачка, полушведка). Боря верно учуял во мне „разбойный размах“; это было, это я знаю. Кровь предков, привыкших грабить, убивать, насиловать, часто бунтовала во мне и толкала на свободолюбивые, даже озорные поступки.
Той весной, вижу, когда [я] теперь оглядываюсь, я была брошена на произвол всякого, кто стал бы за мной упорно ухаживать».
А что же Блок? Он изменился еще больше. Волосы утратили золотистый блеск, румянец поблек. С него словно содрали всю кожу и остались одни оголенные нервы. В нем огромной, сметающей все на своем пути, поднимается волна беспокойства, волна ненависти против всякого рода болтовни, публичности, пустых свар между новомодными литературными журналами. В одиночестве он бродит по островам, вдоль набережных, полных заводского шума… Он получает странное, щемящее и можно даже сказать извращенное удовольствие среди пьющих, плачущих женщин. Они дарят ему покупные ласки, и на какое-то время беспокойство отпускает его. А иногда… Когда черная тоска становится совсем уже нестерпимой, он точно потерянный блуждает по улицам Васильевского острова, и ноги сами приносят его к Смоленскому кладбищу, где похоронены его обожаемые дедушка и бабушка. А за оградой, там, где заканчивается кладбище, начинается море… Он может стоять часами и смотреть, как пламенеет багровый закат. Потом, вспоминая эти годы, он напишет: «Мы еще не знаем в точности, каких нам ждать событий, но в сердце нашем уже отклонилась стрелка сейсмографа. Мы видим себя уже как бы на фоне зарева…»
Брюсов, «аргонавты» уже ушли в прошлое. И может быть, именно прежним товарищам обращены его строки:
Ибо что же приятней на свете,
Чем утрата лучших друзей.
Однако… Верно, что свято место пусто не бывает и место одних лучших друзей вскоре занимают другие. Именно тогда в жизнь Блока входят Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус. Люди, которые в начале двадцатого века считались центром притяжения русской элиты. Они были больше, чем муж и жена. Их скорее можно было назвать своеобразной партией или организацией. Он – предтеча великого обновления в русской литературе. Она – умнейшая женщина своего времени, утонченная, красивая, элегантная, со странными зелеными глазами и роскошными рыжими волосами. Она умела привлечь к себе тех, кто ей нравился, и оттолкнуть тех, кто ее не признавал. Блока они допустили к себе не сразу. Долго присматривались. Когда он впервые пришел к ним в дом, госпожа Гиппиус, достав лорнетку, пристально посмотрела на него. В этом взгляде было все. И симпатия, и приветствие, и в то же время скепсис. Она смотрит и не понимает, зачем он, поэт, женился на вполне заурядной девушке. И что хорошего можно ждать от такого брака? У творческого человека и в личной жизни должно быть все не просто, необычно. А тут… Все так пресно.
Блок тоже относился к ним по-разному. Временами они казались ему единомышленниками, временами злился, считая, что они слишком давят и видят в нем свою собственность. А что же было на самом деле? Наверное, те отношения, которые были для Блока идеальными. И у Гиппиус, и у Мережковского было достаточно недостатков. Но… Они оба были поделать Блоку. И все втроем могли многое друг другу дать.
После разрыва с Белым мир для Блока, да и вся его жизнь разделилась на две части. К первой, куда входили «аргонавты», он испытывал безразличие, ко второй… немногочисленной, куда допускались лишь избранные, щемящий трепет. Он бесконечно дорожил этими людьми, не мог без них жить и был в вечном страхе за них. К избранному относились не только люди. В первую очередь – Петербург, а затем – Шахматове. Иногда ему казалось, что они принадлежат только ему.
В это время Блок достаточно часто и много размышляет о судьбах русских поэтов. Он анализирует век девятнадцатый и не подозревает, каким страшным станет двадцатый. И не только для поэтов, а для России в целом. Но пока еще до катаклизмов далеко. И хотя их отголоски временами дают о себе знать, в целом жизнь течет в привычном русле. Поэтому можно спокойно обратиться к прошлому. Которое и вызвало у Блока признание, вскоре ставшее классическим определением трагических судеб: «Лицо Шиллера – последнее спокойное лицо в Европе». Да… Жаль только, что среди русских поэтов не часто встретишь спокойные лица. Слишком жестока к ним была жизнь. Пушкин в тридцать семь, а Лермонтов в двадцать семь пали на дуэлях, которые можно было предотвратить. Рылеев повешен. Фет, уже будучи на пороге смерти, в весьма преклонном возрасте – ему было семьдесят, пытался распороть себе живот. Аполлон Григорьев, одаренный Феофанов, гибнут от пьянства и нищеты. Жизнь Тютчева – непрерывная вереница страданий. А уж о тех судьбах, которые не сбылись, нечего и говорить – им нет числа.
И именно в этот период времени для него особенно важными и значимыми становятся близкие ему люди. Теперь как никогда он ощущает, какими крепкими нитями связан с матерью. Появляются строчки в дневнике: «Мы с мамой частенько находимся по отношению к земному в меланхолическом состоянии». Два тома их переписки свидетельствуют о неизменной нежности и постоянной тревоге друг о друге. Конечно, с Александрой Андреевной, страдавшей острыми приступами душевного расстройства, уживаться становилось все труднее и труднее, ее нервозность, раздражительность с годами лишь возрастали, но… Она была неотъемлемой частью его самого, она принадлежала ему целиком и полностью, и его любовь к ней не иссякала. Только с ней он мог делиться самым сокровенным, своими душевными муками и терзаниями. «Конечно, я не буду стараться устраивать раздоры, даже напротив, постараюсь не злиться, потому что нервы и так расстроены, а всевозможных дел сколько угодно. Но едва ли я буду много разговаривать». И далее он пишет: «Жду, чтобы люди изобрели способ общения, годный и тогда, когда вырван грешный язык. Лучшие слова уже плесневеют».