В силу данного документа, Вы, милостивая госпожа, будете отныне считаться почетной гражданкой или, говоря по-американски, Мисс комендантского часа и здешней плотины. При комендантском часе домой следует приходить только в восемь часов. А у Вас будет даже собственный специальный пропуск.
Хой-йото-хо!
Хорст фон Фельзенэк
Асессор в отставке
Я думал, что люббов это такое чюдо, что двум людям вмести намнога лучши чем одному. Как крылям эррплана.
Эрих Мария Ремарк из Беверли-Хиллз (предположительно 23.10.1942)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Отель «Беверли-Хиллз» и бунгало
[Штамп на бумаге: «Беверли Уилшир»] MDC 597–600
Вчера Альфред, скрытный как иудей, послал тебе говорящие цветы — он не хотел, чтобы у тебя были неприятности с твоим контролером-табельщиком, — потому что воскресенье, как известно, принадлежит семье. Хайль!
Сегодня утром, когда свинцовая роса еще возлежала на полях, старик из-за каменного стола взял свой кинжал, отправился в сад — в сад, где буйное лето, распираемое соками и алчностью, устремилось к взрыву осеннего цветения, — и стал торопливо срезать и отсекать сухие веточки старым кинжалом, который зовется еще корасон, или сердце, это по-испански (сколь близки были некогда добросердечие, смерть, любовь и месть — сердце!), он аккуратно снимал с них крепко спящих жуков, с которых свисали прилепившиеся к ним бабочки (адмиралы, погребальные епанчи, крупные многоцветницы, перламутровые бабочки, нимфы-ирисы и большие желто-синие махаоны), осторожно отлеплял их и укладывал на солнечном пятне (где они лежали, будто мертвые, — влажные, тяжелые и неспособные летать), после чего собрал букет цветов и посылает их, о Фата Моргана — memory
[66] и будущее летних дней, Фата Моргане — воспоминаниям и Фата Моргане — будущему самой светловолосой пумы.
Он вплел в букет большие и значащие понятия: Венеция, Эксельсиор, суда у горизонта, по вечерам коричневые и красные, и золотистые, как птицы, дом Ланкастеров, каштаны, цветущие дважды, словно догадавшись о предстоящих в будущем году тяготах, Скиапарелли и обнаженная мечта, похрустывающая чем-то вкусным на шелках постели, зеленое сердце июня, большая пестрая человеческая бабочка в широком цветастом платье, впархивающая в сумерках на некую постель, «Мулен де Бишерель», Антиб с колокольным звоном над морем и петушиным криком, доносящимся из затонувшей Винеты, Ника, способная повернуться, четырнадцатое июля с зуавами, площадь Оперы, лак с зеленого автомобиля и восхитительный небольшой инцидент с участием юной Дианы во Дворце спорта, горящие спички и отходящая от причала «Нормандия», серый волк на машине марки «Ланчия», Вьенн, Вильфранш, лодка — не то «Муркель», не то «Луркель», не то «Баркель»? — светлые души, ветер, полеты и молодость, молодость…
А потом старик еще раз вернулся в сад, весь во власти своих мыслей, опутанный нежной паутиной осенней тоски и раздумьями о разлуке, о прощании с ласточками и об уходящем годе…
И ты только взгляни: бабочки, которых принял было за мертвых, мертвые, тяжелые и неподвижные, они на солнышке обсохли, согрелись и устроились на теплом камне, словно полоски орденской колодки, и снова превратились в ясное, летящее «да!» жизни, снова превратились в многоцветное парение, вернувшееся из ночи, а день впереди еще долог…
Косой луч, молния из небесных зеркал, привет тебе! К чертям курятники! Подсолнухи прогудели: «Разлука, разлука!» — а соколы закричали: «Будущее! Будущее!» — да будут благословенны годы, уходящие ныне в небытие, да благословенны будут милости, благословенны же и все неприятности, благословенны будут дикие крики и благословенны будут часы остановившегося времени, когда жизнь затаивала дыхание — это была молодость, молодость, и это была жизнь, жизнь! Сколь драгоценна она — не расплескай ее! — ты живешь лишь однажды и такое недолгое время…
…я писал тебе когда-то: «Нас никогда больше не будет…» Нас никогда больше не будет, сердце, корасон!
Эрих Мария Ремарк из Нью-Йорка (31.10.1942)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, отель «Беверли-Хиллз» и бунгало
[Штамп на бумаге: «The Sherry-Netherland»] MDC 601–604
Преломляющая свет, отражающая свет, пожирающая свет, — волшебная призма, где он либо тускнеет, либо светлеет и распространяется, — белый луч Равика направлен в сторону радуги и северного сияния, а слабым язычком газовых горелок не осветить даже серого любовного быта мелких буржуа; ты, приносящая дары, послала нам на прощанье отблески пестрых бабочек, и воспоминания вспорхнули, как птицы…
Я торчу в драгсторе, передо мной стакан молока, утешение огорченных, а в руке бутерброд с ливерной колбасой; и я вспоминаю о бунгало № 10, об автомате с мороженым, о роме в рюмках, о начальнике уголовной комиссии Твардовски, о постеленных на полу шкурах, об «I've been in love before, it's true…»
[67]
…телеграмма, полученная в поезде, влетевшая туда в один из тех дней, когда за окном все исполнено мягкой снежной белизны; а сколько было разных других телеграмм и звонков из Порто-Ронко за океан, когда любимый голос вдруг переносился из Беверли-Хилс в дом у озера Лаго-Маджоре; а телеграммы в Антиб, в «Ланкастер», в «Пренс де Галль»; и те, из Антиба, к нынешнему лейтенанту военно-морского флота Фербенксу, когда ты на меня сердилась. (И сейчас, о неуемная Цирцея Времени, я все тот же!)
Ах, наши разлуки! На набережной в Шербуре, когда огромный океанский лайнер выходил в море и несколько горящих спичек подрагивали на ветру (сам я, скромный, не великий, светился только в кабаках); в Париже, где я всякий раз заболевал и лежал с температурой, и в Антибе, где мы объехали вокруг мальчишки; ах, эти разлуки, когда не знаешь наперед, встретимся ли мы когда-нибудь в этом распадающемся мире, — но потом мы встречались, вплоть до этой, последней разлуки…
Сестра Елены, возлюбленная Сафо, соратница Пентесилеи, ты, которая была моей радостью и моим сердцем: мы были сумерками, полными лета и полета ласточек, и ночами, полными тайн и доверия; какой быстрой и летящей была сама жизнь, и даже когда мы поднимали друг на друга когтистые лапы, как все сверкало, как все звенело, как дивно мы разрывали друг друга на куски!
Ты была ночным ветром над лагунами, ты была серой «Ланчией», на которой мы мчались из Антиба в Париж, ты была аллеей каштанов, цветущих дважды в году, ты была серебрящимся за Аркой светом, ты была юной королевой между «Клош д'Ор» и Шехерезадой, ты была дочерью портье Минной Брезике, ты была Никой Парижа. Ты была молодостью.
Воспрянь, сердце, корасон, кинжал, лесничий и загадочный цветок, именуемый башмачками! Снаружи ворчит и содрогается большой город, по радио незнакомый женский голос поет: be careful, it's my heart
[68], — уже поздно; я прошел мимо парка, мимо солдат, девушек, матросов, негров-педерастов, слышал львиный рык, доносившийся из клеток, утки крякали спросонья, автомобили катили с ближним светом, луч прожектора косой ходил по темному небу, я шел мимо небоскребов в городские джунгли, где запах бензина смешивался со стонами влюбленных, а Альфред — тому совсем не хотелось домой…