— Скажи мне кто, я б ни за что не поверил. Дега — ладно, он буйный, он чудовище, но Ренуар, это просто невозможно!
— Выбросьте это из головы, он не хотел ничего дурного, — ответил отец.
— Как вы можете такое говорить? Ренуар, с которым мы дружим двадцать лет, заявляет, что отныне отказывается выставляться вместе со мной, потому что чувствует себя запачканным общением с евреем Писарро, и я не должен реагировать?
— Он сказал, не подумав.
— Но это же гнусность!
— Вы знаете Ренуара не хуже моего, он славный человек, в следующий раз, когда вы встретитесь, он бросится к вам объятия.
— Вы думаете?
— Такие слова говорят просто так, в запале спора, ничего дурного не имея в виду, ведь у всех есть друзья-евреи. Даже у Дега, я уверен. Вы полагаете, он прекратил продавать свои картины евреям? Вот уж не верится. Сами увидите: через неделю Ренуар об этом и думать забудет, и вы тоже.
— Я больше не могу переносить эту несправедливость, я еврей и бедняк. Никто у меня не покупает картины, никто из моих единомышленников не дает мне пощады, потому что я еврей, я тихо подыхаю в своем углу.
Его положение ухудшалось с каждым месяцем, полотна накапливались у него в мастерской, а ведь покупателей было пруд пруди. Его соседи, которые писали экстатические или извращенные дешевые поделки, продавали их, даже не торгуясь, а он так и сидел со своими цветущими яблонями, залитыми светом, красными парящими крышами и каштанами, дрожащими под снегом, переменчивыми пейзажами Лувесьена; даже трогательные виды Понтуаза не находили спроса, местные жители не хотели их, хоть он и предлагал их по цене рамы и красок. Его наверняка преследовали обидные замечания, насмешки, саркастические комментарии, он был в отчаянии, исполнен гнева, готов подложить бомбу и все разнести в клочья, сжечь эту мэрию, прибежище самой мерзкой глупости. Устав от борьбы, которой не видно конца, испытывая отвращение к глухоте своих современников, он хотел все бросить. Отец принялся ободрять его, убеждать, что его живопись великолепна, что это счастье — восхищаться ею, и честь тоже, и что придет день, когда она обретет известность и страстных поклонников; особо подчеркнул оригинальность его таланта; короче, он не скупился на комплименты. Утешительные слова подбодрили Писсарро, и он поблагодарил отца за поддержку. Тот был огорчен, что его теперешнее финансовое положение не позволяет ему купить картину с видом рынка в Понтуазе, которая приводила его в восхищение, но нынешние времена тяжелы для всех. По тому, как Писсарро покачивал головой, и по его разочарованной улыбке отец ясно понял, что тот не поверил ему ни на йоту.
— Дорогой доктор Гаше, вы можете оказать мне гигантскую услугу, у меня есть друг, молодой художник, которого я очень ценю, исключительный талант, я бы даже сказал. Его скоро должны выписать из больницы в Сен-Реми-де-Прованс, где он сейчас находится, и он хотел бы приехать ко мне, чтобы мы работали вместе; он предложил, чтобы я взял его на пансион, но моя супруга и слышать об этом не хочет, она опасается его раздражительности и внезапных вспышек гнева. В том году он выставил две работы у Независимых
[18]. Вы не могли не заметить его «Звездную ночь», невероятное произведение, одно из самых прекрасных полотен, которые когда-либо были написаны. Брат этого художника — мой маршан
[19], и хоть он пока ничего и не продал, я питаю большое уважение к обоим братьям и хотел бы оказать им услугу. С вашей стороны было бы добрым делом заняться им и проследить за его выздоровлением.
— Я не консультирую в Овере.
— В его состоянии город ему противопоказан, ему нужна деревня и свежий воздух. Зимой и летом он пишет только на природе, ваши места наверняка его очаруют, он мог бы устроиться в Овере, и вы бы последили за ним. Это не слишком бы вас обременило.
Отец не любил, когда нарушались его привычки, но ему было трудно отказать в этой просьбе Писсарро, особенно после того, как он не стал покупать его картину.
— Скажите вашему маршану, пусть зайдет ко мне в парижский кабинет, и мы посмотрим, какое лечение лучше всего подойдет его брату.
* * *
Письмо Тео к Винсенту, 4 октября 1889 г.
«…Писсарро сказал мне, что жить у него не получится, но он знает одного человека в Овере, он врач и на досуге занимается живописью. Он сказал, что этот человек хорошо знаком со всеми импрессионистами».
* * *
Отец удалился полюбоваться другими богатыми рамами, оставив меня наедине с Писсарро. Я долго стояла, восхищаясь видом рынка в Понтуазе, который казался живым и трепещущим, словно наполненным человеческими чувствами.
— Если б я могла, то купила бы все ваши работы.
— Я это хорошо знаю, малышка Маргарита, ты, по крайней мере, говоришь правду.
— Я стараюсь писать так, как вы подсказали, я прилагаю все усилия, но у меня не получается. Моя кисть весит тонну. У меня выходит одна жуть, достойная быть выставленной здесь. Я прекрасно копирую, но сама не существую. Согласитесь ли вы дать мне несколько советов? Я нуждаюсь в учителе, который вел бы меня в правильном направлении. Прошу вас, разрешите мне поработать в вашей мастерской. Я вас не побеспокою.
— К сожалению, я больше не беру учеников. У меня нет на это ни времени, ни желания, ни сил. Ты должна проявить настойчивость. Продолжай снова и снова; пока пальцы не сведет судорогой, ты не станешь хорошим художником, и не важно, что ты терпишь неудачи, начинай заново, и в один прекрасный день это придет. А еще, вылези из своей комнаты! Ступай в сад, на улицу и работай, не заботясь ни о рамке, ни о свете или колорите, и, как я уже тебе говорил, пиши не то, что видишь, а то, что чувствуешь. А если ничего не чувствуешь, то не пиши.
* * *
Письмо доктора Гаше к Менье, или Муреру
[20], 22 октября 1877 г.
«Писсарро хотел уничтожить картину, о которой вы говорите, если только это именно та, о которой шла речь. Благодаря мне он избежал катастрофы. Мне бы никогда не пришло в голову, что Писсарро хотел таким образом расплатиться… теперь я принял твердое, очень твердое решение: я больше ничего не желаю слышать об этих еврейских штучках».