В феврале — марте донесения Рассела из Берлина о его беседах с Бисмарком каждый раз убеждали Дерби в непреклонности пророссийской позиции германского канцлера. Сомнения в том, чтобы Франц-Иосиф позволил Андраши довести дело до войны с Россией, звучали в словах Бисмарка все более убедительно. По мнению Рассела, «Бисмарк оказывал давление на Францию и Италию, дабы побудить их смириться с усилением положения России». Канцлер Германии считал, что «с ролью султана в Европе покончено», и «если Англия не желает протектората России над Турцией, то пусть она воюет с ней, однако другие державы не должны в это вмешиваться». Ежели она этого не желает, то пусть, наконец, «бросит Турцию на произвол судьбы и заберет себе Египет в качестве компенсации»
[1248]. Бисмарк «намекал» Расселу о намерении Петербурга «под тем или иным предлогом отсрочить конференцию», однако заявил, что «будет благосклонен к России как в случае ее участия в конференции, так и отказа»
[1249]. Подобные сообщения из германской столицы просто вбивали осиновые колья в планы Дизраэли по сколачиванию европейского фронта давления на Россию. Для английского премьера предельно ясными становились политические предпочтения Бисмарка: столкнуть на Востоке Англию с Россией из-за проливов, а с Францией из-за Египта и под шум этих схваток укрепить позиции Германии в Европе.
Условия Сан-Стефанского договора не вызвали у Бисмарка даже особых комментариев. Создается впечатление, что он его или мало интересовал, или германский канцлер изначально счел его крупной ошибкой Петербурга и славянолюбивых дипломатов типа Игнатьева.
На Балканах Бисмарка более всего беспокоили перспективы русско-австрийской несговорчивости, и он продолжал призывать Петербург поскорее договориться с Веной, одновременно упорно отказываясь произвести на нее какое-либо давление. Канцлер полагал, что для России было даже выгодно позволить Австро-Венгрии зарваться на Балканах, однако, повторял он, «не стоит рисковать войной с соседней великой державой из-за большего или меньшего протяжения границ Болгарии».
Бисмарк с явным сожалением наблюдал, как Россия, не внемля его советам, бездарно упускает благоприятные возможности: ее армия в нерешительности топчется под стенами Константинополя, в то время как ее дипломаты никак не могут договориться с Веной, растрачивая свою энергию в упрямом и малопонятном торге из-за балканских территорий. В одной из бесед с Убри у него даже вырвалось: «В сущности, я всегда думал, что вам нужно только несколько бунчуков пашей, да победная пальба в Москве!» Российский посол был крайне смущен подобной, как он выразился, «инсинуацией» германского канцлера
[1250]. Тем не менее эта язвительность не могла скрыть явный намек на неэффективность российской политики в Восточном вопросе.
В Петербурге более всего опасались жесткой реакции Лондона на Сан-Стефанский договор. Она и не заставила себя долго ждать. Еще до получения официального текста договора британский кабинет заявил, что согласится на участие в конгрессе только при условии, если на нем будут обсуждаться все без исключения положения русско-турецкого договора. Горчаков пытался возражать, назвав такую позицию оскорбительной для России, способной выставить ее на предстоящем конгрессе только «в роли подсудимой». Русский двор, по его словам, уже выразил согласие на обсуждение конгрессом вопросов, касающихся европейских интересов, и далее этого он пойти не может. Но кто будет решать, что входит в круг этих «европейских интересов»? Россия? Горчаков прекрасно понимал — этого не допустят ее партнеры. Вот если бы удалось достичь соглашения с Веной, к которому бы присоединился Берлин… Но выстроить подобную комбинацию Петербург не смог, растеряв стратегическое видение в дебрях славянолюбия. В результате позиция оказывалась проигрышной. Лондон же начисто отвергал горчаковские аргументы и жестко стоял на своем: весь Сан-Стефанский договор — на обсуждение конгресса. По оценке Татищева, «все эти оговорки и ограничения лишь прикрывали решимость великобританского правительства прибегнуть к оружию»
[1251].
И канцлеру Российской империи пришлось отступить. Прикрываясь возможностями дипломатической стилистики, 14 (26) марта Шувалов заявил Дерби: императорский кабинет согласен предоставить «прочим державам право возбуждать на конгрессе какие бы ни было признанные нужными вопросы, а за собой сохраняет право принять или не принять эти вопросы к обсуждению»
[1252].
Тем временем в Лондоне градус воинственности явно нарастал. Вечером 16 (28) марта Биконсфилд заявил, что кабинет «считает своим долгом просить ее величество призвать резервистов»
[1253]. В этот же день «розовый от волнения» Дерби сообщил палате лордов, что он оставляет пост секретаря по иностранным делам и это уже одобрено королевой. Как только новость об отставке Дерби покинула зал заседания правительства, курсы иностранных валют упали до нижайших со времен Крымской войны значений. «…Была еще надежда, — комментировала события “Таймс”, — что лорд Дерби сумеет предотвратить обращение кабинета к оружию. Сейчас же эта надежда разрушена его отставкой, которая произвела глубокое впечатление как в официальных кругах, так и в среде широкой общественности»
[1254]. А уже 20 марта (1 апреля) послание королевы о призыве резервистов было оглашено в парламенте
[1255].
Одновременно Биконсфилд продолжил переговоры о союзе с Австро-Венгрией, убеждая королеву, что по крайней мере 300 тысяч австрийцев «будут выставлены в поле немедленно» с целью отвратить Россию от Константинополя и проливов
[1256].
За день до возвращения Игнатьева из Вены, 20 марта (1 апреля), в прессе был напечатан циркуляр нового госсекретаря по иностранным делам Р. Солсбери британским послам в европейских столицах. Циркуляр появился даже раньше, нежели был сообщен европейским кабинетам по официальным каналам. Так что на совещании у императора 22 марта (3 апреля), где Игнатьев докладывал неутешительные итоги своего визита в Вену, содержание этого циркуляра также оказалось в центре внимания. Все постановления Сан-Стефанского договора английское правительство рассматривало как направленные на установление преобладающего влияния России на Востоке. А этого оно допустить никак не могло.
27 марта (8 апреля) на Сан-Стефанский договор в палате лордов обрушился сам премьер-министр. По его мнению, договор «полностью ликвидирует Турцию в Европе и упраздняет здесь суверенное право Оттоманской империи…». Это, по его словам, относилось даже к таким «удаленным провинциям, как Босния, Эпир и Фессалия», которые «передавались» Портой в руки «русской администрации». Такой пассаж являлся не просто ораторским увлечением премьера. Скорее всего, это был продуманный ход, выводящий из зоны возможной критики потенциальную антироссийскую союзницу — Австро-Венгрию. Повторяя Ф. Гизо спустя сорок пять лет, Биконсфилд заявил, что условия договора «превращают Черное море не более чем в Русское озеро, по примеру Каспия». А проведя параллели между египетскими завоеваниями 30-х гг. и настоящими российскими, премьер вновь напустил старые страхи на своих коллег: