19
Тогда меня в первый раз поразило, какие строгие границы очертила для себя Лила. Она все меньше интересовалась тем, что творилось за пределами квартала, а если что-то вдруг и привлекало ее внимание, то выяснялось, что это связано с кем-то из тех, кого она знала с детства. Даже работу, насколько я знала, она старалась ограничить этим узким периметром. Энцо хоть иногда ездил по делам в Милан и Турин, а Лила не двигалась с места. Что до меня, то чем больше я ездила по свету, тем больше входила во вкус и тем сильнее меня поражало ее затворничество.
Я использовала любую возможность, чтобы уехать из Италии, особенно когда удавалось организовать поездку вдвоем с Нино. После выхода книги небольшое немецкое издательство организовало мне рекламный тур по Западной Германии и Австрии, и он бросил все свои дела и отправился со мной в роли веселого и исполнительного водителя. За две недели мы вдоль и поперек исколесили множество городов: пейзажи сменяли друг друга, яркие, как краски на прекрасных картинах. Каждая гора, озеро, город, памятник становились частью нашей жизни, вкладом в наше общее счастье жить сегодняшним мигом, здесь и сейчас. Даже когда нас настигала грубая реальность в виде весьма враждебно настроенной публики, с которой я сталкивалась каждый день, мы видели в ней только очередное захватывающее приключение.
Как-то раз, когда мы поздно вечером возвращались на машине в гостиницу, нас остановила полиция. Немецкий язык в темноте, из уст вооруженных людей, и для меня, и для Нино звучал зловеще. Полицейские приказали нам немедленно выйти, меня – я громко возмущалась – усадили в одну машину, его в другую. Потом они заперли нас в маленькой комнате и через некоторое время допросили: документы, цель пребывания, род занятий. На стенах были развешаны фотографии преступников: мрачные лица, в основном бородатых мужчин, но было и несколько женщин с короткими стрижками. Меня удивило, с каким волнением я искала среди них изображения Паскуале и Нади. Не нашла. На рассвете нас отпустили и отвезли туда, где осталась наша брошенная машина. Никто перед нами не извинился: на машине были итальянские номера, мы были итальянцами – обязательный контроль.
Мой инстинктивный порыв высматривать среди разыскиваемых полицией преступников фото человека, судьба которого так волновала Лилу, поразил меня в самое сердце. В ту ночь Паскуале Пелузо сыграл роль ракеты, пущенной из тесного пространства, в котором заперла себя Лила, в мое, гораздо более обширное, с тем чтобы напомнить мне, кружащейся в вихре своих проблем, о ее существовании. На краткий миг брат Кармен стал той точкой, в которой сошлись наши миры – ее, постоянно сужающийся, и мой, все более открытый.
Вечера, на которых я рассказывала о своей книге жителям зарубежных городов, о которых я ничего не знала, заканчивались неизменным валом вопросов о политических волнениях в Италии. Я отделывалась общими фразами, содержательным центром которых было слово «репрессии». Как писательница, я считала своим долгом изъясняться образно. «Ничто не уцелеет, – говорила я, – асфальтовый каток катится с запада на восток, наводя на планете свой порядок: рабочих отправляет работать, безработных – чахнуть, голодных – умирать, интеллектуалов – болтать, черных – оставаться черными, женщин – исполнять свои женские обязанности». Однако иногда меня охватывало желание сказать что-нибудь настоящее, искреннее, свое, и тогда я вспоминала судьбу Паскуале со всеми ее трагическими поворотами, начиная с детства и до настоящего времени, когда он вынужден скрываться. Ответить на вопросы конкретно мне было нечего, я использовала ту же лексику, что и десять лет назад, а эмоции в моей речи появлялись, только когда я заводила рассказ о родном квартале. Все это было давно отрепетировано и имело неизменный успех. Разница заключалась только в том, что презентации первой книги я заканчивала призывами к революции, как того требовали общественные настроения, а теперь я избегала этого слова: Нино находил такие призывы слишком наивными; от него я узнала, насколько сложная вещь политика, и стала осторожнее. Я обходилась формулой нужно протестовать, к которой прибавляла, что нельзя молча со всем соглашаться, что государство продержится дольше, чем мы ожидали, и нужно учиться управлять им. Подобные вечера не всегда приносили мне чувство удовлетворения. Порой мне казалось, что я смягчаю тон, только чтобы понравиться Нино, сидевшему в прокуренном зале среди красавиц иностранок, моих ровесниц или девушек моложе меня. Правда, иногда я все же увлекалась и выходила за установленные рамки, как раньше, когда из-за этого ссорилась с Пьетро. Это случалось, если в зале сидели женщины, которые прочли мою книгу и ждали от меня острых заявлений. «Главное – самим не превратиться в полицейских и не повязать самих себя, – говорила я. – Помните, война идет до последней капли крови и закончится не раньше, чем мы победим». После таких выступлений Нино подтрунивал надо мной, советовал мне и впредь все преувеличивать, и мы вместе смеялись.
Иногда ночью я садилась рядом с ним и пыталась разобраться в себе. Я признавала, что мне нравится говорить громкие речи, обличать мягкотелость партий и жестокость государства. «И в то же время политика, – думала я, – какой ты ее себе представляешь и какой она, разумеется, является, на меня нагоняет скуку, я для нее не создана: оставляю ее тебе». Потом я добавляла, что и оппозиционные собрания, на которые я раньше ходила через силу и таскала с собой девочек, мне не интересны. «Меня всегда пугали эти шествия, угрозы, крики, агрессивно настроенные меньшинства, вооруженные бандформирования, смерти посреди улицы, ненависть революционеров ко всему вокруг. Вот я выступаю публично, – говорила я себе, – а сама даже не знаю, кто я, не понимаю, до какой степени сама верю в то, что говорю». Мне казалось, что с Нино я могу делиться самыми потаенными, самыми постыдными мыслями, даже теми, которые не решалась додумывать до конца. Он был так уверен в себе, так твердо стоял на ногах, на все имел свое, детально проработанное мнение. А я ощущала себя глупой мятежницей, с детства со всех сторон облепившей себя этикетками с красивыми фразами. Когда мы ехали на конгресс в Болонью (мы оказались в потоке воинственно настроенных переселенцев, направлявшихся в город свободной жизни), нас пять раз останавливала полиция. Направленный пистолет: «Выходите из машины. Сюда, к стене. Ваши документы!» Я испугалась больше, чем тогда в Германии: это была моя страна, здесь звучал мой язык, я распсиховалась и вместо того, чтобы молча подчиниться, разоралась; я сама не заметила, как перешла на диалект, начала оскорблять полицейских, кричать, что они не имеют права так грубо со мной обращаться. Страх и гнев смешались во мне, и я не могла побороть ни того ни другого. Нино оставался спокоен. Он пошутил с полицейскими, задобрил их и успокоил меня. Для него только мы двое имели значение: «Помни, что мы вместе, здесь и сейчас, а все остальное – всего лишь фон, и он быстро меняется».
20
В те годы мы постоянно куда-то ехали. Нам хотелось везде побывать, во всем поучаствовать, за всем проследить, все узнать, понять, обсудить, а больше всего хотелось любить друг друга. Полицейские сирены, блокпосты, стук лопастей вертолета, убийства были всего лишь картинками в календаре, на которых мы отмечали круглые даты с начала наших отношений – недели, месяцы, год, полтора с той самой ночи, когда в доме во Флоренции я пришла к нему в спальню. Именно тогда, как мы говорили, началась наша настоящая жизнь. Настоящей жизнью мы называли то ощущение света, которое не покидало нас, даже когда мы ежедневно сталкивались с ужасами, творившимися вокруг.