Затем — жара. Это та самая адская жара, в которой мне лично, безусловно, суждено доживать, когда я перейду из этого мира в другой. Сколько градусов уже безразлично, потому что это пекло. Например, на моей лестнице нельзя сидеть просто на ступеньках, сожжёт зад, приходится подкладывать подушечку…
Двор значительно опустел, уехали… Леонидовы, Уткин (слава богу)…
Пришёл Володя и стал диктовать мне свою поэму для 2-й книги “Жизнь”. Боюсь сглазить, — но, кажется, это будет замечательная вещь».
За несколько месяцев Луговской напишет более двадцати поэм цикла.
Читал их Ахматовой. Она молча слушала, поставив стул в тень. Просила приносить ей каждую новую главу — сразу поняла, что это такое, какая сила в новом Луговском.
Несколько раз они читали вдвоём какому-то малому количеству гостей, по очереди. Луговской уже написал «Белькомб» — о своей французской, убитой любви.
Редкие слушатели вспоминают, что ощущения были невозможные: Ахматова, лучшие стихи Луговского — шок.
Читал Всеволоду Иванову, потом спорили о форме поэмы.
Иванов записывает:
«Луговской, совершенно серьёзно — он был трезв, — сказал:
— Она написана в форме бреда».
В 1942 году Луговской начинает работу над едва ли не лучшей поэмой книги — «Сказка о сне», посвящённой Булгаковой: «…Неужто я / Сквозь сорок лет прошёл, чтобы под утро, / В тот час, когда кончается планета, / Увидеть эту женщину…»
Ей же, в 1943-м, посвящено стихотворение «Непрядва»: «И на серебряном песке / Следы подков и пена. / И кочет кычет вдалеке, / Жена моя Елена!»
А Елене Сергеевне вдруг начинает сниться Михаил Афанасьевич Булгаков, её единственный муж на земле и на небе.
— Как он? — спрашивает Булгаков про Луговского во сне.
— Хороший любовник, — отвечает она, пожимая плечами.
Булгаков не ревнует. Он же знает, что жена она только ему.
Елена Сергеевна выезжает из Ташкента 1 июня 1943 года — её вызвал МХАТ. Луговской ещё не понимает, что эта женщина, которую он видел своей женой, уже не вернётся назад.
В комнату Булгаковой въехала Ахматова — теперь они соседи с Луговским и видятся каждый день.
Что-то понимая, Луговской пишет в Москву Елене Сергеевне, просит наконец оторваться от Михаила Булгакова, перестать быть его вдовой — и жить с ним, с живым Луговским.
Но не может быть два Мастера у одной женщины. Мастер может быть только один.
В Москве Елена Сергеевна твёрдо решает: она только вдова, и всё. И больше ничего не надо.
И оказывается права.
ЗМЕИНАЯ КОЖА
1943-й принёс великую надежду на свободу Родины.
В неоконченной поэме «Ташкент» есть это ощущение: «И далеко по улицам Ташкента / Я слышал голос: “Важные известья!” / Сигнал Москвы и мерный шум эфира. / Стояли толпы возле рупоров. <…> / Все ждали, глядя на луну, / Бросая в нетерпенье самокрутки, / Известий из Москвы, но медлил диктор. / — Полтава… — говорили. — Нет, Чернигов. / Иль, может, Витебск? Или Мелитополь? — / Десятки называя городов. / Проникнутые судорожным счастьем, / Все спорили и ссорились, как дети…»
Луговские выехали в Москву 1 декабря 1943 года. Их провожала целая толпа — первые ташкентские полгода походов поэта «в арык» подзабылись: Луговского вновь полюбили многие.
И Ахматова тоже провожала.
Ещё забавная деталь: Борис Пастернак в этом году некоторое время жил в московской квартире Луговского — у него не было другого жилья. Так что: Ахматова провожает, Пастернак встречает, такой кругооборот.
На вокзале Луговской был взволнован, всё окликал, вдруг напугавшись: «Татьяна! Где моя поэма?»
Ответ был: «Она у тебя в руках!»
«Середина века» доказывала в первую очередь ему самому, что он не лишний в этой жизни, что он был не случаен. Потерять такое ощущение вместе с поэмой немыслимо. Он уже один раз потерял себя.
Вскоре Луговской будет читать «Середину века» в доме Пастернака (гостеприимство — за гостеприимство) самым близким товарищам: Антокольскому, Паустовскому, Тихонову, Фадееву, Чиковани… В поэме, между прочим, есть замечательная глава про 1937 год — «Каблуки» — жёсткая, правдивая; дерзкие куски на ту же тему есть в поэме «Москва» — такое будут сочинять после разоблачения культа личности, и то замирая от собственной смелости, — но как раз тогда Луговской ничего подобного писать не станет.
Друзья выслушают и скажут, что это прекрасно и пронзительно, — но опубликовать это, признают друзья, невозможно.
Луговской отмахнётся: главное, что поэма есть.
А пока он входит в свой дом. Тут жила мама. Сюда приходили было его ученики, и обожали его, а он обожал их. Тут всё было по-другому.
Дома разор.
Часть ценных вещей из квартиры пропала: жильцы, бывшие тут до Пастернака, устроили небольшой пожар, чтобы скрыть своё воровство. Но коллекция сабель почти вся сохранилась. Унесли какие-то самые красивые на вид клинки, на деле реальной ценности не представляющие.
Зато сохранилась куртка из змеиной кожи.
О, с курткой была история в своё время, ещё до войны. Настоящий анекдот! Он имел хождение в литературной среде и обрастал всё новыми подробностями.
В общем, на дворе стояло 30 июня примерно 1935 года.
Симонов, который был тот ещё, не хуже Луговского, модник, а иной раз и позёр, увидел в комиссионке удивительную, всю на молниях, куртку из змеиной кожи.
Денег у него не хватало, и он поделился тайной с другим учеником Луговского — Михаилом Матусовским: если есть триста целковых — иди посмотри, а то вещь уйдёт в чужие руки, обидно будет.
Матусовский побежал в Столешников переулок, где была комиссионка, и ахнул. Это не куртка была, а настоящее животное, кобра, питон, дракон.
Чтоб долго не раздумывать, отсчитал положенные рубли и, схватив покупку под мышку, побежал домой, ошалевший от такой красоты — в Москве эта куртка наверняка единственная, да что там в Москве — во всём СССР: здесь давно уже драконы не водились.
Впопыхах не обратил внимания на то, что куртка в комиссионке висела на подозрительном отдалении от всех остальных вещей, и от продавцов тоже.
Вернулся в свою коммуналочку и тут же давай примерять.
И сам уже чувствует: что-то не то, куртка будто была сделана из сорока умерших от старости и болезней змей — она издавала чудовищный, глаза выедающий запах.
И к тому же, не то что шуршала — в этом была бы своя экзотическая прелесть, — а гремела.
Привлечённые необычным шумом и зловредным змеиным смрадом вышли из своих комнат соседи Матусовского.
Оценив, а также обнюхав обновку, они чётко изложили своё мнение: вы, конечно, Миша, поэт, это нас обязывает к уважению, но выбор у вас прост: или вы остаётесь здесь жить, но без куртки — и поселите её отдельно, либо вы живите с ней вместе в любви и взаимопонимании, но без нас и под другой крышей. Проще говоря: вымётывайтесь отсюда немедленно со своей подколодной курткой.