Он возмущался и мобилизацией опытных работников для отправки в деревню и, напротив, набором в наркомат партийно-комсомольской молодежи.
Его, скажем, дико раздражало введение единого машбюро, куда собрали машинисток из всех отделов и куда все члены коллегии и сам нарком должны были ходить, чтобы диктовать телеграммы. Не теряя надежды что-нибудь исправить, он жаловался Сталину, от которого все это и шло:
«Сокращение 1927 года потому было для меня лично очень тяжелым ударом, что на меня лично тем самым пало слишком большое бремя… Руководители других комиссариатов говорили мне, что это моя вина — я недостаточно отстаивал комиссариат. Когда разрушают комиссариат, надо грызться. Я же впал в безграничное отчаяние. Вместо отстаивания мною комиссариата, у меня росли патологические состояния, питаемые также отношениями с Литвиновым.
Меня все больше превращала в развалину вся эта внутренняя обстановка — миллион страхов, неприятностей, конфликтов, волнений (от одного только инцидента с Ворошиловым у меня долго продолжались ужасные состояния)… Вечный дамоклов меч над головой. Наши верхи, закрыв глаза, зажав уши, не считаются с резонами и фактами, так что, например, решили уничтожить всех переводчиков в наших учреждениях в Азии: наш аппарат в Азии был бы без языка».
Личные переживания Чичерина мало интересовали генерального секретаря, но переписку он продолжал, не теряя надежды вернуть к работе нужного специалиста.
20 июня 1929 года Чичерин писал Сталину:
«Я выполнял предписания врача, кроме одного: ходить в театры и концерты и видеться с людьми. Я этого не выполнял вследствие безграничной слабости: не мог. Мои попытки слушать музыку меня так утомляли, что всеми силами удерживался, чтобы не упасть в обморок. После свидания с кем-либо со мной творится нечто ужасное. В результате я все время жил и живу жизнью отшельника…
Я фактически сдал физически в 1927 году. Галлюцинации, тяжелое нервное состояние с полным отсутствием аппетита терзали меня с лета 1927 года. А тут прибавилась перенагрузка вследствие сокращений, о которых не могу вспоминать без трепета, страхи перед новыми разрушениями аппарата, вообще вечные волнения и ожидания неприятностей.
Я был уже развалиной, летом 1928 года свалился совсем, а теперь постепенно, неуклонно, медленно и верно растет непрерывная боль во всех костях, сделать несколько шагов для меня мучение, и мозговая жизнь так высыхает, что даже для прочтения газеты не хватает концентрации внимания…»
Чичерин дал генеральному секретарю очень дельный совет: «Как хорошо было бы, если бы Вы, Сталин, изменив наружность, поехали на некоторое время за границу с переводчиком настоящим, не тенденциозным. Вы бы увидели действительность. Вы бы узнали цену выкриков о наступлении последней схватки. Возмутительнейшая ерунда «Правды» предстала бы перед Вами в своей наготе…»
Но Сталин так и не побывал за границей, если не считать коротких поездок в Тегеран в 1943-м и в поверженный Берлин в 1945-м. Стремительно меняющегося мира Сталин не видел, не знал, не понимал и принужден был опираться на донесения разведчиков, послов и на собственные представления…
ЛИШЬ БЫ НАРКОМ НЕ СБЕЖАЛ
Состояние Чичерина ухудшалось, и наконец стало ясно, что вылечить его невозможно. Сейчас же отношение к нему в Москве переменилось. Он перестал быть нужным, и сразу стало жалко тратить на него деньги. Кроме того, в политбюро возникла другая нехорошая мыслишка: а ну как при его нынешних настроениях Чичерин возьмет и останется за границей? Начнет еще выступать против советской власти? Расскажет все, что знает?.. И так уже много было невозвращенцев — дипломатов, не пожелавших вернуться в Советский Союз. Но бегство министра иностранных дел было бы слишком тяжелым ударом для режима…
Сталин распорядился аккуратно вернуть его на родину. 9 сентября 1929 года политбюро приняло решение:
«а) Считать необходимым возвращение тов. Чичерина в СССР. б) Послать доктора Левина к тов. Чичерину для ознакомления с его состоянием и выяснения времени его переезда в СССР с медицинской точки зрения, устроив необходимую консультацию врачей…»
Молотову и Рыкову поручили написать Чичерину письма с просьбой вернуться. Переписку с ним разослали членам ЦК и ЦКК, чтобы ознакомить их с ситуацией. Нарком к тому времени больше года находился в Германии. Сначала политбюро поручило доктору Левину «написать тов. Чичерину, что желателен его приезд в СССР в конце ноября». Последовал ответ, что сейчас это невозможно: Георгий Васильевич не перенесет дороги.
21 сентября 1929 года Молотов написал Чичерину необычайно ласковое письмо:
«Уважаемый товарищ! Если бы Вы по состоянию здоровья могли — хотя бы не немедленно, а в недалеком будущем — вернуться в СССР, то это было бы крайне хорошо. Все же Ваше имя неразрывно связано с СССР и принадлежит ему. Неужели же мы не можем настолько внимательно и серьезно подойти к делу, чтобы организовать удобный переезд и максимально благоприятные условия Вашей жизни и лечения в нашей стране? Конечно, можем и должны это сделать во что бы то ни стало, и притом возможно скорее…
Мы наверняка организуем дело в должном порядке, обеспечив Вам лечение, отдых и удобства не хуже, а лучше, чем Вы имеете за границей. Ваше же пребывание в СССР, как только по медицинским условиям станет возможно, крайне необходимо и прямо обязательно. Нет нужды это доказывать Вам, т. к. Вы понимаете это не хуже меня…»
Но теперь уже Георгий Васильевич нисколько не желал возвращения. Конечно, как человеку нездоровому, ему не хотелось пускаться в дальний путь. К тому же он прекрасно понимал разницу между немецким комфортом и условиями жизни в России, где его немедля отправят на пенсию. Ситуацию на родине он себе представлял по иностранным газетам. И писал в Москву: «Некоторые английские политики говорят: «Если бы не было СССР, его надо было бы выдумать, ибо он отталкивает рабочих от революции». Это, положим, парадокс, но ведь вся печать трубит о наших продовольственных и других затруднениях, я сам слышал от рабочих: «В России карточки, нет мяса, масла, яиц и т. д.».
Когда пенсия стала реальностью, эта мысль стала вызывать в Чичерине страх: его ждала старость одинокого и никому не нужного человека. Пытаясь воздействовать на политбюро, Чичерин напомнил Молотову странную историю, приключившуюся в 1925 году с председателем Реввоенсовета и наркомом по военным и морским делам Михаилом Васильевичем Фрунзе, которого политбюро буквально заставило оперировать язву желудка. Во время операции Фрунзе умер, и по Москве поползли слухи о том, что его сознательно положили под нож, чтобы устранить из политической борьбы — Михаил Васильевич считался сторонником не Троцкого, а Зиновьева. Эта история легла в основу повести Бориса Пильняка «Повесть непогашенной луны», которая вызвала скандал и которую немедленно запретили.
27 сентября Чичерин отвечает Молотову:
«Мой переезд никто удобно устроить не может, ибо тряска поезда и качка парохода неустранимы. При случае приходится и на верную смерть ехать, можно и на почти верный паралич ехать, и эта пытка, каковой для меня являются тряска и качка, может быть необходима, но целесообразно ли? Публика будет говорить гадости, вспоминать непогашенную луну и прочее — желательно ли? А в СССР нет ванн, равнозначащих Висбадену, есть прекрасные курорты, но другое — немецкие военные врачи безногих посылали обратно на фронт, но что потом?..