Новая война.
Новая война шла новыми путями. Из старого в этой войне было только то, что она всё-таки какое-то время продолжалась, а не свершалась мгновенно. Это была «война назад», она была – словно телевизионный отмот плёнки: сначала результат, и лишь потом подготовка и осмысление этого результата.
Война турок против курдских партизан шла в то лето так. Выбирался указанный человеком из отряда квадрат, самый большой начальник затыкал пальцами уши, призывал Аллаха, чтобы квадрат оказался верным, и ему, начальнику, не пришлось бы отвечать за пальбу по пустым склонам. Затем начальник закрывал ещё и глаза и печально кивал головой: лысой с обвисшим подбородком и молодецки торчащими в стороны усами. Кивок этот передавался дальше по команде, чья-то рука пробегала по клавишам, взлетали самолёты, укладывали бомбы рядами на сухие волны предгорий. Сбросив колючее взрывное семя, самолёты исчезали. Наступал черед ракетного обстрела. По партизанам били «стингерами», били ракетами классом выше. Это определяла рука меньшего начальника на клавишах компьютера. Композитор смерти в выборе клавиш не стеснялся. И это вызывало у главного начальника ещё большую печаль и скуку. Но скука быстро сменялась досадой: клавишная война и ничего больше. Так играет в Истамбуле его сын! А теперь так играет (а вовсе не воюет) он сам. Можно было запросто переловить всех этих курдов поодиночке. Перерезать им снабжение! Выбросить десант!
Турку-начальнику было неприятно, что на повстанцев тратятся громадные средства. Ему, неустрашимому бойцу-десантнику, участвовавшему в сотнях рукопашных схваток, ему, чьи предки ходили грудью на бруствер и первыми влезали по подставным лестницам на зубцы крепостей – американский способ сжигания земли (до клочка, до травинки!) не нравился. Он не хотел быть разрубщиком туш, не хотел быть начальником скотобойни. От таких, произносимых про себя слов, досада на новый стиль ведения войны – удваивалась…
После ракет и бомб чёрные вертолёты обрабатывали труднодоступные восточные склоны предгорий всеми видами стрелкового оружия. Правда эта обработка (которая хоть как-то напоминала войну настоящую и велась по личному распоряжению генерала-десантника) длилась всего минут двадцать. Словно чувствуя позорную недостаточность таких чисто военных мер, вертолёты стыдливо, бочком уходили восвояси.
И лишь после ухода вертолетов лысый печальный генерал с жёсткими, торчащими вверх и в стороны усами открывал глаза, и в зрачках его начинал мерцать огонёк заинтересованности, даже любви: в дело вступали горные стрелки и десантники. На них сладко, на них радостно было смотреть в бинокль. Это был уже настоящий бой, настоящая война! Глубина сцены военных действий была такова, что позволяла главному начальнику видеть не только теперешний момент боя, но и его (боя) будущее и прошлое. На такой сцене передвигать солдат было легко, заставлять их биться в рукопашную тоже, а это было уже поистине великолепно!
Она тоже увидела солдат.
Она увидела турецких солдат из ущелья, хотя увидеть их было нелегко.
Далеко вверху, в колодезных потемках, в сумеречном дыму, перемещая себя угловатым посылом, короткими перебежками, появились заводные солдатики в сине-зелёной форме, с красными лоскутками на воротниках или на погонах – в волнении она не могла разобрать, где именно. Турки были осторожны, к самому краю теснины не подходили. Однако сзади вдруг показались другие солдаты, другие турки, в чёрной с золотом форме. Может это как раз и были те горные стрелки, о которых говорили в штабе. Стрелки приблизились к самому краю ущелья, быстро закрепились канатами и ремнями на обломках скал и, опасно, чуть не горизонтально свисая вниз, дали по уходящему отряду несколько слитных очередей, прерывая их короткими зловещими паузами. Её некрасивый, непригодный в этот час ни для пения, ни для любви рот – разодрало вкось. Рот пополз в сторону, вбок, мир опрокинулся, и так – опрокинутый остриями гор вниз – перед глазами и поплыл.
Она очнулась на узкой и твёрдой кровати в какой-то курдской избушке на курьих ножках. Тяжесть шестичасового, смертельного для многих, перехода тут же вступила в тело. Она очнулась на узкой и твёрдой кровати в какой-то курдской избушке на курьих ножках. Тяжесть шестичасового, смертельного для многих перехода тут же вступила в тело. Она лежала в ватном персидском халате и в фуфайке-душегрейке поверх него. Ноги были ледяными – мозг пылал.
Он сидел против неё на каменном выступце и смешно надувал щёки. Горели красные театральные, невесть откуда взявшиеся свечи. Левая рука его была оголена до плечевого сустава, ватный рукав – кем-то аккуратно срезан. Она поёжилась за него от холода, а ему, казалось, было жарко. При её пробуждении, он весело и возбужденно крикнул что-то по-курдски фельдшеру, топтавшемуся в дверях со склянкой нашатыря.
Небольшая ранка в мякоти плеча, в верхней трети его, показалась незначащей, неопасной. Она настояла однако, чтобы фельдшер ещё раз тщательно промыл и обработал ранку. Ни пули, ни осколка под ранкой не было, и поэтому фельдшер Нур озабоченно крутил головой, причмокивал губами.
– Может гвоздь… А может на проволоку напоролся… – оправдывался врач перед фельдшером, – а поначалу (ты не поверишь!) показалось: змея укусила! Тонко так! Остро! Но ранка от укуса змеи другая, другая! Да и нет здесь змей ядовитых! Так что даже думать об этом забудьте! – всё больше и больше возбуждаясь, оборачивался он попеременно то к ней, то к фельдшеру.
Четыре дня свалились вниз.
Четыре дня сползли, свалились с ноги, как башмак: истомляюще медленно, но и почти незаметно. Он умер на пятый день. Умер от болевого шока, пытаясь ампутировать себе руку. Умер потому, что в первую же ночь после отступления пропал фельдшер, а гангрена, до того прятавшаяся за делами и операциями, вдруг нагло встала в головах его одинокой в те дни (он сам настоял на этом) постели.
Через два часа после его смерти, рискуя сгореть заживо (турки всё ещё обрабатывали квадрат за квадратом), прибыл врач из соседнего отряда. Вечером, после вскрытия, он объяснил, что произошло. Объяснил сначала руководству отряда по-курдски, а потом специально для неё по-русски. Объяснил, что уважаемого, а теперь уже незабвенного Надиршаха просто-напросто убили. Убили посредством медленнодействующего, введенного на колючке акации, яда. Яд был нездешний, пробирочный, но доктор всё равно его распознал.
Она лежала тут же в операционной, за раздвижными фанерными ширмами, лежала, накрыв голову платком, ничего не слушая. Она думала, что умрёт вместе с ним, но сам момент его смерти – пропустила. И теперь было невозможно понять: как же двинуться ему вослед и когда? Сейчас, позже, потом? Звенящая яма пустоты разверзлась внезапно слева от раскладной койки. Такая же яма образовалась вдруг и справа. Она попробовала пустоту пальцами ноги – как пробует воду пловец – и тут же в пустоту эту провалилась.
Ещё через два дня и вновь в сумерках.
Через два дня и снова в сумерках отряд был разбит наголову. Уходя с остатками штаба в долину, туда, где турки ни за что не стали бы партизан искать, она все время оглядывалась, смотрела вверх на те места, где он стоял до сих пор: с обрезанным по плечо рукавом, смешно надувая губы, улыбаясь. Шея её от поворотов и задираний головы вверх почти одеревенела, обычный для турецкой поселянки и непривычный для неё, городской жительницы, платок всё время сбивался вниз, на плечи, каштановые волосы на концах слиплись, рот кривила судорога.