Далее историк, художник, философ и искусствовед выражали собственное мнение о творчестве великого земляка: «Вряд ли можно причислить к гениальным творениям “беременную женщину”, которая почему-то превращается, да еще “щемяще”, в Эйфелеву башню, или зеленых свиней, или ослов, в изобилии присутствующих на полотнах Шагала»
[347]. Интересно, что в «гениальности» тут М. Шагалу отказывают просто перечислением сюжетов: изображение «беременной женщины» или «ослов» «вряд ли» может быть «гениальным». Других аргументов не нужно!
Далее авторы переходят к разбору «мировоззрения художника» на основе витражей в иерусалимской синагоге: «Трудно сказать, что на них изображено – подобия каких-то ослов и коз, неких птиц, но весьма четко смотрятся символы иудаизма: шестиконечная звезда, менора, скрижали завета»
[348]. Чувствуется, что эта «научная комиссия» подталкивает нас к выводу о том, что «мировоззрение художника» было иудейским, а стало быть, «о каком патриотизме может быть речь»?
Снова возвращаясь к «преступлениям» Шагала на посту директора Народного художественного училища, академики ловят его на слове: «Позже, в 1927 г., М. Шагал опубликовал в сионистском журнале автобиографию, в которой признал, что “во время первых лет большевистского господства… допустил в свою школу ремесленников”»
[349]. Это, по мнению уважаемого хурала, доказывает, что его студентами были «дезертиры, спекулянты», которые хотели уклониться от армии и получали «щедрые продовольственные пайки»
[350]. Академики не читали витебской публицистики Шагала и не понимают, что он сознательно собирал «ремесленников», «вывесочников», которых стремился превратить в художников.
Миф о «злоупотреблениях» Шагала на посту директора училища гуляет по антисемитской литературе до сих пор, обрастая все новыми «преступлениями», такими, например, как «хищение дорогой мебели из особняка Вишняка» и т. д., – все авторы, порой сами того не зная, опираются на те самые материалы проверки, акт которой мы цитируем выше. Повторяемость, зацикленность аргументов вообще характерны для критики этого художника в БССР и, позднее, в независимой Беларуси. Но мы не будем больше мучить читателя статьями из «Политического собеседника». Процитированных текстов достаточно для того, чтобы получить исчерпывающее представление о том, в какую сторону развернулась память о нем в год 100-летнего юбилея в республике, в которой теперь находился родной город.
Вместо воспроизводства аргументов перестроечных врагов и хулителей Шагала мы бы задались иным вопросом: о Шагале ли в действительности были все процитированные нами фрагменты? За право понять, как творчество живописца виделось сознанию инструктора горкома ЦК КПБ в 1987-м, мы бы, не сомневаясь, отдали всю сохранившуюся у нас подшивку «Политического собеседника».
Очевидно, что их понимание Шагала было иным, чем наше. Это видно даже по тому, как они описывают картины маэстро. Савицкий, Бовш, Нефед и Малашко, например, обращают особое внимание, что на одном из полотен изображен Ленин в цирке, причем «Ленин стоит на одной руке вверх ногами в присутствии молящегося иудея и сидящего на стуле осла»
[351].
Книг, способных научить доктора искусствоведения, члена-корреспондента АН БССР В. Нефеда правильно «читать» экспрессионистское или кубистическое искусство, в СССР не издавалось. Мы бы не стали исключать, что этот доктор искусствоведения с трудом отличил бы картину, сделанную знаменитым экспрессионистом или кубистом, от этюда ученика общеобразовательной школы. Единственное, в чем были экспертами цитируемые нами авторы, – это научный коммунизм и социалистический реализм. Получив задачу вынести суждение о М. Шагале, они принимались деконструировать его по тем законам, по которым ранее «разбирали» понятное и знакомое им реалистическое искусство. И сразу же столкнулись с тем, что на полотнах Шагала они просто не видят нужных им знаков, денотирующих смыслы, к которым привыкли в горкоме ЦК КПБ.
Не видя среди «ослов» и «неких подобий птиц» почвы для разговора о пролетариате и империализме, о революции или контрреволюции, они начали обращать внимание на частности, хорошо им понятные. Например, на то, что «Ленин – в цирке», «перевернутый». Или на то, что рядом с Лениным – «еврей» и «осел», т. е. они читали живопись таким образом, что означиваемые ими частности приобретали ярко выраженный антисоветский оттенок.
Причем идеологизация М. Шагала свойственна не только процитированным авторам. Этим же грешил А. Вознесенский, сужавший восприятие М. Шагала до повестки дня, актуальной в 1987 г. Разговор о Шагале во время перестройки изначально строился как разговор либо антисоветский (Ленин в цирке! Ура! Это смешно!), либо ревизионистско-просоветский (Ленин в цирке! Это антисоветчина! Это нужно запретить!), и на столкновении этих двух типов дискурсов и было построено суженное восприятие мирового наследия нашего героя позднесоветскими гражданами в Москве и Минске.
«Знаки сионизма» – «шестиконечная звезда, менора, скрижали завета» и т. д., включая такие национально нейтральные символы, как, например, «бородатый мужчина» или «скрипач», запускали в инструкторах ЦК КПБ второй когнитивный ряд: актуальный для позднесоветской БССР антисемитизм. Таким образом, глядя на искреннюю картину влюбленных, которых чувство вознесло в небо над Витебском, они с помощью имеющихся в сознании клишированных интерпретант видели «сионистов, летящих бомбить советские города».
Если держать в голове эту специфику восприятия 1987 г., статьи про Шагала и дальнейшие, еще более жесткие действия Витебского горкома и Минского ЦК в отношении его памяти не будут восприниматься откровенно шизофренично: даже в его наивных попугаях эти люди разобрали бы «некие подобия птиц», помещенные на холст с целью выполнить «важнейшее требование иудаизма – не изображать то, что на небе наверху, на земле внизу и в водах ниже земли»
[352].
Запрет фильма о запрете
История с возвратом Витебску памяти о М. Шагале, как капля доисторической смолы, вмещает в себя причудливых созданий времен советского мезозоя. По этой узкой теме – биографии одного художника, ставшего гением во всем мире, но оставшегося неудачником на родине, по запрету его, а также по попыткам «разрешить» – можно изучать историю постсоветских стран. Тут запечатано в янтаре времени все: как запрещали выставки, как увольняли с работы, как не выносились на защиту диссертации. Это история про все стороны советской и постсоветской жизни, в ней прекрасно видно советское общество с его причудливой иерархией культурных авторитетов, с его перманентным страхом, с его подземными течениями, не видными обычному человеку, находящемуся вне системы, и мотивирующими странные поступки руководства. В этой истории видно, что такое советский и постсоветский суд, что такое «телефонное право», что такое советская гуманитарная наука (в Беларуси наука до сих пор во многом – советская), кто в ней в большинстве случаев является авторитетом и почему.