Разбирая вещи в своем гараже, Марьясин обнаружил свой черный флотский бушлат, который отдал мне, и я его потом носил еще года четыре, пока бушлат не стал мне совсем тесен и мал. А тогда он сидел на мне как влитой, и я, надевая его, даже подумывал стать моряком. Но не стал. Передавая мне бушлат, Марьясин пустился в воспоминания, среди которых был рассказ, запомнившийся мне даже не знаю чем. Может быть, тем, что казался чем-то похожим на историю о Робинзоне Крузо, а может быть, тем, что давал возможность самому додумывать огромное количество разных вариантов этой, я верю, правдивой байки.
Когда советские моряки высадились на Сахалин и Курилы, то услышали, что на одном из островов гряды Хабомаи до сорок второго или сорок третьего года жил старик-японец, выглядевший не совсем как японец. Во-первых, был он высокого роста и крепкого телосложения; во-вторых, кожа его была хоть и постоянно задубевшей и желтой, но все-таки не того особого оттенка, присущего настоящим японцам; и, в-третьих, старик этот носил окладистую бороду, совсем не похожую на бороды айнов, тем более что была она не черной, а темно-русой с рыжиной. Тем не менее рыбак, живший уединенно на острове, был японцем, и фамилия у него была то ли Касука, то ли Кусику, а может, и вообще Коочику, кто ж ее помнит. О старике рассказывали, что некогда он был офицером японской армии и участвовал в боях под Порт-Артуром или Мукденом, а может быть, и еще где в Маньчжурии. Вроде как там он научился русскому языку, причем язык давался ему легко и даже звук «Л» не вызывал никаких осложнений. «Вот еще одно отличие от японца», — сказал тогда Марьясин. Потом, в годы интервенции, этого Касуку во главе небольшого отряда отправили на русский Дальний Восток, где с ним что-то произошло, а в самом начале двадцатых годов он дезертировал и с помощью китайцев, у которых тоже имелись войска на Дальнем Востоке, перебрался на остров, где и поселился — не один, а с немой китаянкой, или маньчжуркой, или удэгейкой, о которой говорили, что ее тело наполовину покрыто замысловатой татуировкой, способной показать глядящему на нее не только прошлое, но и будущее. За это и еще за то, что китаянка была нема и никогда не старела, ее считали колдуньей, и одно время ходил слух, что она оборотень, похищающий из домов поселенцев маленьких детей, дескать, ими она питается (потом оказалось, что это вовсе не она ворует детишек). Женщину эту старик японец-не-японец называл именем Ли Ву, что значит «Подарок». Рассказывали, что старик Касуку, высадившись на берег острова, на котором, кроме него, никто постоянно не жил, разве что заглядывали китобои и охотники на морского зверя, да еще рыбаки, начал строить часовню. По его словам, там можно было бы молиться всем богам и вместе с тем часовня была маяком на какой-то дороге. Построил старик ее или нет — неизвестно, но то, что на некоторых островах можно встретить сложенные друг на друга и непонятно как удерживающиеся камни — это точно. Еще про старика говорили, что он запросто ловит рыбу и птиц руками и поэтому всегда сыт, какой бы голодный год ни был. На острове парочка прожила лет двадцать; мужчина начал стареть, это замечали многие, кто его видел, зато Ли Ву по-прежнему оставалась молодой и по-прежнему была немой. Перед началом войны на острова приезжали военные, которые искали старика, чтобы то ли допросить по какому-то делу, то ли чтобы арестовать за старое дезертирство; вроде даже нашли остров, на котором он поселился, и даже, по слухам, недолго говорили со стариком Касуку. Но разговор закончился тем, что нечто в черной одежде, огромное и мертвое, вышло к людям в форме и напугало их чуть ли не до смерти, то есть ничем не закончился разговор, и военные уехали. А старик еще год-другой пожил на своем пустынном берегу, общаясь только с рыбаками, что заходили на остров, а потом поднялся с камня, на котором обычно сидел и смотрел на море, сел в лодку, оттолкнулся от берега и уплыл. Было это в 1942 году, и с тех пор его больше никто не видел и ничего о нем не слышал. Вот разве что женщина по имени Ли Ву вроде как одно время работала в публичном доме на Карафуто, как японцы называли Сахалин, а потом тоже куда-то исчезла: говорят, встала на тропу, ведущую отсюда туда, и ушла.
Вот и вся история. А самое главное в ней то, что, как думал старший товарищ моего отца, старик этот был потомком то ли русского каторжника, то ли казака, которые в середине XVII века прошли по Амуру, вышли к Охотскому морю и открыли Сахалин.
168-я (1)
Золото в этом районе нашли во второй половине XIX века. К тому времени легенда о Золотом человеке, чья голова — на Аляске, шея — в Беринговом проливе, а все остальные части тела — на территории Империи, стала уже расхожей байкой, и не хватало малого — вещественных доказательств. Бродяга, чьего имени история не сохранила, принес в Иркутск аргументы, против которых нечего было сказать. Крупный песок и самородки, по тем слухам, что дошли до наших времен, общим весом более пяти английских фунтов. А это, знаете ли, почти два с половиной килограмма. Не успели иркутские купцы снарядить разведывательную экспедицию, слух о местах, где в каждом ключе можно безо всякого труда набрать несметное богатство, уже разошелся по Империи. И тысячи вчерашних крепостных, собрав последнее, рванули в Забайкалье, надеясь вернуться скоробогатеями в свои Рязанщину, Полтавщину, Костромскую и Курскую губернии и прочая Белая, Малая и иная Россия. Увы и ах! Золото, конечно же, было, но…
На просторах от Лены до Тихого океана найти свой кусок породы с золотом представляется не самым простым занятием. Скажем так, до сих пор в этом регионе есть ряд районов, где добыча обходится дороже самого металла. И это несмотря на постоянно растущую цену золота на мировых фондовых биржах, несмотря на прогрессивные методы (куда там лоткам, проходнушкам, колумбинам, даже полигонным драгам с их промприборами). Представьте, что каждый грамм металла, поднятый на Н-ском плато, стоит полтора-два грамма золота. Впрочем, российские авантюристы второй половины XIX века о таком раскладе не знали и, взвалив на лошадь, быка или на себя кайло, лопату, кувалду (и обязательно лоток), оценивали возможный металл стоимостью собственных сил.
Если же вы сейчас думаете, что золото на просторах Империи было «ничьим», то, позвольте вам заметить, вы ничем не отличаетесь от тысяч авантюристов, покинувших обжитой аграрный Запад ради дикого и голодного Северо-Востока. С XVIII века все российское золото принадлежало русским царям точно так же, как производство водки. Хотите золота в земле? Купите участок и уж потом продавайте металл по установленным ценам. Приблизительно так и никак иначе. Для того чтобы никаких сомнений в верности данного порядка не возникало, существовали горная стража, полиция, казаки, войска. И при необходимости вся эта армия объясняла при помощи пороха и свинца, что «каждый динарий — кесарев. А остальное — от лукавого».
Но все же!
Пираты, браконьеры, мародеры, хищники были всегда и везде. И Россия не исключение. Именно они, услышав о золоте в Забайкалье, первыми потянулись туда, куда до того уходили разве только староверы. Золотоносный район, наиболее привлекательный для вольного народца хищников, находится там, где сегодня пересекаются Якутия, Амурская область и Хабаровский край. И в наши дни добраться сюда сложно, что же говорить о второй половине XIX века… Впрочем, удаленность от центров цивилизации была вольной братии только на руку и в глазах отщепенцев всех мастей, разорившихся крестьян, беглых каторжников и иных люмпен-пролетариев глухомань представлялась скорее плюсом, чем минусом. Подальше от царя, подальше от полиции, подальше от горной стражи, жить по-своему там, где «тайга — закон, медведь — прокурор, урядник — топор». Эта достаточно расхожая мудрость таежников Восточной Сибири и Дальнего Востока, вне всякого сомнения, до сих пор являет собой гимн анархизму, однако, будучи социальным существом, человек вынужден изобретать средства выживания, законы и правила, которые, пусть и не соответствуют законам Империи, но в большей или меньшей степени отвечают потребностям общежития. Вероятнее всего, стремление жить «сообща» и привело вольных приискателей, горных браконьеров и хищников к объединению в старательские республики, самые крупные из которых насчитывали в промывочный сезон до пяти тысяч мужчин.