— Я точно знаю, что убила она никак не больше двух-трех человек. — Старая дама пожала своими полными плечиками. — Два или три человека! Есть о чем говорить? Жизнь ничего не стоит.
Я пил чай маленькими глотками; кто-то включил патефон.
VIII
Хотя страстным любителем достопримечательностей меня не назовешь, я отправился в Амарапутру, некогда столицу Бирмы, теперь же беспорядочно раскинувшуюся деревню, где вдоль улиц растут величественные тамаринды, в тени которых усердно трудятся местные жители, ткущие шелк. Тамаринд — дерево благородное. Его неровный и сучковатый ствол бледно-серого цвета, как тиковые бревна, что сплавляются вниз по реке, а корни подобны огромным, судорожно извивающимся по земле змеям; листва же похожа на кружево и такая густая, что, несмотря на изрезанность смахивающих на папоротник листьев, солнечные лучи не пропускает. Тамаринд напоминает старуху-фермершу: ей много лет, лицо у нее испещрено морщинами, но она здорова, крепка и носит — не полетам — муслиновое платье. Зеленые голуби устраиваются на ночлег в его ветвях. Мужчины и женщины сидят перед своими домишками, прядут или наматывают шелк на челнок; в глазах у них читаются дружелюбие и теплота. Под ногами играют дети, посреди дороги сидят бродячие собаки. Как видно, жизнь эти люди ведут трудовую, счастливую и мирную, и поневоле приходит на ум, что они владеют, по крайней мере, одной из тайн человеческого существования.
Из Амарапутры я отправился посмотреть на большой колокол в Менгоне, в буддийском монастыре. Когда я вошел, меня окружили монашки. По покрою и размеру их одеяния ничем не отличаются от одеяний монахов — вот только те носят халаты оранжевые, а монашки — грязно-мышиного цвета. Это маленькие беззубые старушки со сморщенными личиками и короткострижеными седыми волосами. Прося милостыню, они тянут к вам свои тощие ручки и что-то бормочут, обнажая голые, бледные десны. При этом их темные глаза горят от жадности, в их улыбках таится злоба. Они очень стары и в них уже нет ничего человеческого. На мир они взирают с веселым цинизмом. Иллюзии, которые они когда-то питали, давно отброшены, и к своему существованию они не испытывают ничего, кроме злобного и озорного презрения. Они нетерпимы к человеческой глупости и не прощают людских слабостей. Полное отсутствие привязанности этих старух к человеческим существам внушает страх. С любовью у них покончено, для них больше не существует боль разлуки, смерть не вызывает у них священного ужаса, в жизни у них теперь не осталось ничего, кроме смеха. Они раскачали большой колокол, чтобы я услышал, как он гудит, — бум, бум, бум. Протяжный, глухой, низкий звук, который прокатился по реке далеким эхом; этот торжественный звук вызывает душу из ее укромной обители и напоминает ей, что, хоть всё творимое на земле не более чем иллюзия, в иллюзии заложена своя красота. И монашки, вторя колоколу, разражаются грубым, визгливым смехом. «Хи-хи-хи», — потешаются они над ним и его призывом. «Болваны, — словно хотят они сказать своим хихиканьем. — Болваны и простофили. Единственная реальность — смех». <…>
Перевод А. Ливерганта
Из книги путевых очерков об Испании «Дон Фернандо» (1935)
I
В то время я жил в Севилье, на улице Гусман-эль-Буэно, и, всякий раз выходя из дому или возвращаясь, проходил мимо таверны дона Фернандо. Встав после утренней работы из-за стола, я шел пройтись по веселой и оживленной Сьерпес, а на обратном пути заглядывал в таверну пропустить перед вторым завтраком стаканчик «мансанильи». Случалось мне заходить к дону Фернандо и под вечер, когда спадала жара, и, покатавшись верхом за городом, я вел свою лошадь по скользкой булыжной мостовой. Я останавливался перед входом в таверну, подзывал мальчика подержать лошадь и входил. Таверна представляла собой длинную комнату с низким потолком и дверями по обеим сторонам — дом был угловым. Вдоль комнаты тянулась барная стойка, а за ней громоздились бочки, откуда дон Фернандо наливал посетителям вино. С потолка свешивались связки лука, колбасы и окорока из Гранады, про которые дон Фернандо говорил, что в Испании нет их лучше. Посещала его таверну в основном, насколько я понимаю, жившая в соседних домах прислуга. Этот район Санта-Крус считался тогда в Севилье самым изысканным. Извилистые улочки с большими белыми домами; на каждом шагу церкви. Улицы в Санта-Крус почему-то пустовали. Если выйдешь утром, вам встретится дама в черном; в сопровождении служанки она спешит к мессе. Иной раз мимо с осликом на поводе прошествует мелкий торговец, чей товар сложен в большие открытые корзины. Можете увидеть и нищего: он останавливается у каждого дома, у каждой reja, кованой решетки, ведущей в патио, и, повысив голос, просит милостыню одними и теми же, известными с незапамятных времен словами. Перед наступлением ночи дамы, вволю покатавшись по Пасео в запряженном парой ландо, возвращались домой и улицы оглашались звонким перестуком копыт. Потом все вновь стихало. Было это много лет назад, в самые последние годы девятнадцатого века.
Даже для испанца дон Фернандо был очень мал ростом; ростом мал, зато очень толст. Его обрюзгшее, круглое лицо блестело от пота и обросло двухдневной щетиной. Именно двухдневной — уж не знаю, как это ему удавалось. Грязен он был чудовищно. У него были большие черные, блестящие глаза с невероятно длинными ресницами, и он окидывал вас взглядом одновременно пристальным, добродушным и веселым. Он был записным остряком и то и дело отпускал суховатые, сдержанные шуточки. По-испански говорил он с мягким андалузским выговором: мавританское влияние вытравило из него всю резкость кастильского, и без труда понимать дона Фернандо я начал, лишь когда выучил язык как следует. Он был aficionado
[106] корриды и страшно гордился, что сам великий Геррита захаживает порой распить с ним бутылку вина. Вдовец, он жил один с низкорослым бледным мальчишкой, которого взял из приюта и который готовил, мыл посуду и мел пол. Мальчишка этот был косым — столь сильное косоглазие я видел впервые.
Дон Фернандо не только продавал самую лучшую «мансанилью» в городе; он вдобавок торговал антикварными вещицами. Потому-то, собственно, я так часто у него бывал. Чего у него только не было! Эти вещицы, подозреваю, попадали к нему через проверенного слугу, работавшего в одном из домов по соседству. Его хозяева, оказавшись в стесненных обстоятельствах, считали ниже своего достоинства нести антиквариат в ломбард. Вещицы это были по большей части небольшими, их ничего не стоило унести с собой: серебряные безделушки, кружево, старые веера с перламутровыми пластинами, распятия, стразы и старомодные кольца причудливой формы. Мебель дон Фернандо приобретал редко, когда же к нему попадали bargueño
[107] или пара стульев с прямыми спинками и обтянутыми кожей и усеянными гвоздями сиденьями, он держал их наверху в спальне, которую делил со своим приютским мальчишкой. Денег у меня тогда было очень мало, и дон Фернандо понимал, что купить я могу только мелочи, при этом он любил демонстрировать мне свои приобретения и пару раз водил меня наверх. От дневной жары окна в спальне он держал закрытыми, а в комнате нечем было дышать. Дурно пахло. В противоположных углах, одна напротив другой, находились две маленькие железные кровати; они всегда, в какое время дня ни зайдешь, стояли неубранными, и у простыней вид был такой, будто не стирали их месяцами. Пол был засыпан окурками. Глаза дона Фернандо загорались ярче обычного, когда он проводил своей грубой, шершавой рукой с короткими, толстыми пальцами по деревянной спинке стула, до блеска отполированного за три столетия. Он плевал на пыльную позолоченную поверхность дарохранительницы и тер ее пальцем, чтобы я не сомневался в высокой пробе золота. Иной раз, когда я стоял у стойки бара, он выуживал из-под нее пару серег, старинных тяжелых испанских серег на трех подвесках, и некоторое время держал их на ладони, чтобы можно было в полной мере насладиться красотой формы и изяществом оправы. С этими вещами он обращался на удивление умело и нежно, и такое обращение красноречивее любых слов свидетельствовало о том, сколь глубоко чувство, которое он к ним испытывает. Когда он с особым, на испанский манер, щелчком раскрывал старый веер и обмахивался им, как обмахивалась на корриде какая-нибудь знатная дама в мантилье во времена Карла III, — вас не покидало ощущение, что этого невежественного человека отличает смутное, но пронзительное чувство далекого прошлого.