Сергей Есенин, Анатолий Мариенгоф (сидит) и Лев Повицкий
Харьков, 1920
Значит, то, о чем так часто говорили имажинисты, сбылось: они “установили диктатуру в Москве, диктатуру самую настоящую и чувствительную” (Б. Соколов)
[857]. Любимая метафора Есенина (“кто кого съест”) – была реализована: многим в 1921–1922 годах казалось, что “орден” поглотил “всю современную поэзию” (В. Клюева)
[858]. Пусть на короткий срок, но Есенину и его друзьям дано было почувствовать себя “победителями-венценосцами”
[859], взявшими штурмом революционную Москву. И сдавшиеся им москвичи наградили своих завоевателей поистине мушкетерскими эпитетами: “Молодые, ловкие, смелые, сильные, безусловно, фигуры исторические. Своей силой, волей, беспринципной удалью, талантом они к себе так притягивают <…> и без конца готов слушать этих исключительных добрых молодцев, с таким искусством и такой артистичностью подвизавшихся на эстраде” (Т. Мачтет)
[860].
Сергей Есенин. 1923 (?)
Глава восьмая
Эпоха звучащего слова: Есенин против Маяковского и Блока
1
Только объединившись с поэтически чуждыми ему имажинистами, Есенин обрел себя – таков один из парадоксов есенинской эволюции.
Вопрос: в чем же автор “Кобыльих кораблей” и “Сорокоуста” принципиально расходился со своими ближайшими друзьями? – требует историко-литературной оглядки. Нельзя судить о внутренних противоречиях “ордена” без постановки более общей проблемы – отношения имажинистов и футуристов.
Имажинизм начался с комически-ритуального выступления против футуризма, объявленного в февральской Декларации (1919). Ритуал, впрочем, не обошелся без метафорических недоразумений. С первых абзацев авторы Декларации вроде бы пародируют надгробную речь: “Скончался младенец, горластый парень десяти лет от роду (родился 1909 – умер 1919). Издох футуризм. <…> О, не радуйтесь, лысые символисты, и вы, трогательные наивные пассеисты. Не назад от футуризма, а через его труп вперед и вперед, левей и левей кличем мы. <…> Вы, кто еще смеет слушать, кто из-за привычки “чувствовать” не разучился мыслить, забудем о том, что футуризм существовал, так же как мы забыли о существовании натуралистов, декадентов, романтиков, классиков, импрессионистов и прочей дребедени. К черту всю эту галиматью”
[861].
Но затем сами могильщики никак не могут забыть, “что футуризм существовал”; или, вернее, все время забывают, что он уже умер. И потому сбиваются с некролога – то на вынесение приговора (“И вот настает час расплаты”
[862]), то на определение диагноза (“О, эта истерика сгнаивает футуризм уже давно. Вы, слепцы и подражатели, плагиаторы и примыкатели, не замечали этого процесса. Вы не видели гноя отчаянья, и только теперь, когда у Футуризма провалился нос новизны, – и вы, черт бы вас побрал, удосужились разглядеть”
[863]), то на призыв к восстанию (“Давайте грянем дружнее: футуризму и футурью смерть. <…> Нам противно, тошно от того, что вся молодежь, которая должна искать, приткнулась своей юностью к мясистым и увесистым соскам футуризма, этой горожанки, которая, забыв о своих буйных годах, стала “хорошим тоном”, привилегией дилетантов”
[864]). Желание как можно сильнее лягнуть “старших”
[865] обернулось в Декларации комическими противоречиями: труп младенца плохо сочетался с образумившейся пожилой “горожанкой”, а провалившийся нос – с “увесистыми сосками”.
Имажинисты и в дальнейшем не забывали о футуристах, продолжая бомбардировать их инвективами: “Футуризм есть не поэзия, потому что он есть сочетание не слов, а звуков”; он “красоту быстроты
[866] подменил красивостью суеты”; футуристы страдают “отсутствием мужественности”, будучи при этом “идеологами животной философии и теории благого Мата”; номинально утверждая будущее, они фактически уперлись “в болото современности”
[867].
Однако с первых же дней существования “ордена” эта его поспешная готовность подвергнуть своих литературных противников всевозможным уничижительным метафорическим процедурам (суду, лишению в правах, списанию по болезни, умерщвлению, похоронам) и обвинить во всех мыслимых литературных грехах (некомпетентности, дикости, бестолковости, конъюнк-турности) – многим показалась подозрительной. Именно агрессивность и огульность брани наводили на мысль о слишком тесной связи имажинистов с теми, на кого они нападали. За поднятым ниспровергателями футуризма шумом угадывалось отчаянное и все же тщетное стремление детей
[868] или младших братьев отмежеваться от старших
[869]. Критики не раз уличали “образоносцев” в ученическом списывании с отрицаемых ими образцов
[870]. А еще чаще – просто путали непримиримых противников: ““Чистые” футуристы <…> утверждают “имажинизм”” (Н. Никодимов)
[871].