– Потом прочтешь, не надо!”
[1694]
Можно только гадать, как развернулись бы дальнейшие события, если бы Устинова и Эрлих не послушались Есенина и сразу же прочли стихотворение, кровью написанное на листке, выдранном из блокнота:
До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.
До свиданья, друг мой, без руки, без слова,
Не грусти и не печаль бровей, —
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
И уже совсем по-детски, на грани допустимого, повел себя Есенин чуть позже, оставшись один на один со своим старшим другом Георгием Устиновым. “Увидев меня, он поднялся с кушетки, пересел ко мне на колени, как мальчик, и долго сидел так, обняв меня одною рукой за шею. Он жаловался на неудачно складывающуюся жизнь. Он был совершенно трезв”
[1695]. В правдивости последнего процитированного предложения заставляет усомниться свидетельство давнего есенинского знакомого Лазаря Бермана, посетившего поэта в этот же день несколько раньше. “Вдоль окна тянется длинный стол, в беспорядке уставленный разными закусками, графинчиками и бутылками, – описывает он обстановку есенинского номера. – В комнате множество народа, совершенно для меня чуждого. Большинство расхаживало по комнате, тут и там образуя отдельные группы и переговариваясь. А на тахте, лицом кверху, лежал хозяин сборища Сережа Есенин в своем прежнем ангельском обличии. Только печатью усталости было отмечено его лицо. Погасшая папироса была зажата в зубах. Он спал”
[1696].
Посмертная маска Есенина
Скульптор И. С. Золотаревский. 29 декабря 1925
У гроба Есенина в Ленинградском отделении Всероссийского Союза писателей. На переднем плане слева направо: Николай Клюев, Илья Садофьев, Василий Наседкин, Софья Толстая, Николай Никитин, Вольф Эрлих, Василий Казин.
29 декабря 1925
Так или иначе, но есенинские знаки и намеки остались никем не понятыми. Между тем к Есенину и Устинову присоединились Елизавета Устинова, Вольф Эрлих и Дмитрий Ушаков. Опять болтали о всякой всячине. “Есенин был немного выпивши, но потом почти совсем протрезвился, – рассказывал Устинов следователю 28 декабря. – Вспоминали Москву, когда он жил у меня, вспоминал о своей первой жене З. Райх, с которой он разошелся еще в 1919-20 г., о своих детях, которые остались при Райх, показал матерчатую папку – кажется, подарок ее Есенину, а на папке внизу мелкими буквами карандашом надпись Райх – что-то о долгой любви”
[1697]. “В этот день все очень устали и ушли от него раньше, чем всегда, – писала Елизавета Устинова. – Звали его к себе, он хотел зайти – и не пришел”
[1698].
“28-го, – продолжает Устинова, – я пошла звать Есенина завтракать, долго стучала, подошел Эрлих – и мы вместе стучались. Я попросила, наконец, коменданта открыть комнату отмычкой. Комендант открыл и ушел. Я вошла в комнату: кровать была не тронута, я – к кушетке – пусто, к дивану – никого, поднимаю глаза и вижу его в петле у окна. Я быстро вышла”
[1699].
5
“Дверь номера открыта. За столом посередине милицейские составляют протокол, на полу прямо против двери лежит Есенин, уже синеющий, окоченевший. Расстегнутая рубашка обнажает грудь. Волосы, всё еще золотистые, разметались по грязному полу, с плевками и окурками. Руки мучительно сведены, ноги вытянулись прямо и блестят лаком тонких заграничных башмаков-туфлей. Это несоответствие цветных носков и лакированной кожи с распахнутым русским воротом и рязанской копной золотистых кудрей сразу же резануло мне глаза, – по свежим следам трагедии вспоминал Всеволод Рождественский. – <…> Кончаются милицейские формальности, труп выносят в коридор. Комнату опечатали, и мы несем Сережу по темным проходам темной лестницы (хозяин категорически отказался выносить в парадное) к нанятым лиловым саням во дворе”
[1700]. “Сани были такие короткие, что голова его ударялась по мокрой мостовой”, – свидетельствовал П. Мансуров
[1701].