И на этот вопрос помогает ответить метафора “Джекил/Хайд”. “Есенин-Джекил” относился к окружающим его евреям спокойно и даже дружески, “Есенин-Хайд” давал волю глубоко спрятанному в “Джекиле” комплексу национальной неполноценности. “В трезвом состоянии, – вспоминала поведение Есенина в конце 1923 – начале 1924 годов Г. Бениславская, – второе понятие о евреях, вытеснившее первое – о жидах, главенствовало: “Ведь ничего во мне нет против них. А когда я пьяный, мне кажется бог знает что”. И у пьяного в тот период всегда всплывали эти разговоры”
[1543].
В. С. Чернявский вспоминает Есенина в таком состоянии “Хайда” (Ленинград, апрель 1924 года): “Он вдруг пришел в страшное, особенное волнение. “Не могу я, ну как ты не понимаешь, не могу я не пить. Если бы не пил, разве мог бы я пережить все это, все?..” <…> Чем больше он пил, тем чернее и горше говорил о современности, о том, “что они делают”, о том, что его “обманули” <…> В этом потоке жалоб и требований был и невероятный национализм, и ненависть к еврейству, и опять “весь мир – с аэроплана”, и “нож в сапоге”, и новая, будущая революция, в которой он, Есенин, уже не стихами, а вот этой рукой будет бить, бить… кого? он сам не мог этого сказать, не находил… <…> Он опять говорил, что “они повсюду, понимаешь, повсюду”, что “они ничего, ничего не оставили”, что он не может терпеть (“Ненавижу, Володя, ненавижу”). <…> И неизвестно было, где для него настоящая правда – в этой кидающейся, беспредметной ненависти или лирической примиренности его стихов об обновленной родине”
[1544].
Комментарием к этой теме пусть послужит конспективное изложение истории взаимоотношений Сергея Есенина с Осипом Мандельштамом и Борисом Пастернаком.
Мандельштам и Есенин познакомились не ранее марта 1914 года в Петербурге. В уже цитировавшихся нами мемуарах Владимира Чернявского описан поэтический вечер в редакции петербургского “Нового журнала для всех”, состоявшийся 30 марта 1915 года, где Есенин читал стихи после Мандельштама
[1545]. В “Нездешнем вечере” Марины Цветаевой рассказано о чтении Есениным и Мандельштамом своих стихов в редакции “Северных записок”
[1546]. Имена Есенина, Мандельштама, Ахматовой и Клюева соседствуют в том газетном отчете, где говорится об их совместном участии в “Вечере современной поэзии и музыки”, состоявшемся 15 апреля 1916 года в петербургском Тенишевском училище
[1547].
Отношение Есенина к Мандельштаму и его стихам не было ровным и в значительной степени определялось состоянием (“Джекил” или “Хайд”), в котором находился автор “Радуницы” в ту или иную минуту. В своих “Ключах Марии” (1918) Есенин, неодобрительно рассуждая о Клюеве, процитировал, не называя имени автора, мандельштамовское стихотворение “Золотистого меда струя из бутылки текла…” (1917), тем самым приписав эти стихи Клюеву
[1548]. Согласно недружественным мемуарам Александра Коваленкова, “Сергей Есенин однажды даже пытался бить Мандельштама”
[1549]. Иван Грузинов сообщает, что в 1920 году Есенин вызвался быть секундантом В. Шершеневича на его так и не состоявшейся дуэли с Мандельштамом
[1550]. Еще в одном варианте воспоминаний Грузинова зафиксирована такая реплика Есенина, обращенная к Мандельштаму в 1921 году: “Вы плохой поэт! Вы плохо владеете рифмой! У вас глагольные рифмы!”
[1551]
Однако в разговоре с Эмилем Германом Есенин утверждал: “Нас, русских, только трое: я, ты да Мандельштам. Не спорь! Вы русский лучше меня знаете”
[1552]. Приведем также фрагмент из письма Надежды Яковлевны Мандельштам к Анне Андреевне Ахматовой 1957 года: художнику А. Осмеркину “Есенин говорил, что он “этого жида любит”; встретили мы его чуть ли не накануне самоубийства, он звал в трактир, и Ося долго каялся, что не пошел”
[1553].
Афиша “Вечера современной поэзии и музыки” в концертном зале Тенишевского училища 15 апреля 1916
Двойственность отношения Есенина к мандельштамовскому творчеству отчетливо обнажена в устных мемуарах Надежды Вольпин о 1921 годе: “Есенин подошел и крикнул ему: “Вы пишете плохие стихи”, а через несколько дней объяснял мне, что Мандельштам пишет прекрасные стихи”
[1554].
Отношение Мандельштама к Есенину также нельзя назвать однозначным. В 1921 году он объяснял Вольпин, что “Есенину не о чем говорить. “О чем он пишет?! “Я – поэт”. Стоит перед зеркалом и любуется – “Я поэт”. И чтоб мы все любовались, что он поэт””
[1555]. Констатируя, в заметке “Буря и натиск” (1923), что “грубо подслащенный фольклор” “продолжает существовать в поэзии Есенина и отчасти Клюева”, Мандельштам тем не менее признавал “значение этих поэтов”, которое заключается “в их богатых провинциализмах, сближающих их с одним из основных устремлений эпохи”
[1556].
Своей жене Мандельштам “говорил, что Есенина сгубили, требуя с него поэму, “большую форму”, и этим вызвали перенапряжение, неудовлетворенность, потому что он, лирик, не мог дать полноценной поэмы. Развернутое мандельштамовское суждение о стихах Есенина, относящееся к началу 1930-х годов, находим в мемуарах С. Липкина: “Ему нравились ранние стихи Есенина (“Хотя Кольцову больше доверяешь”), нравились “Пугачев” и “Черный человек”, отрицательно отзывался о “Персидских мотивах”: “Не его это дело, да и где в Тегеране теперь менялы? Там банки, как и всюду в Европе. А если и есть, то почему меняла выдает рубли взамен местных денег? Надо бы наоборот””
[1557]. А в июне 1935 года, пребывая в воронежской ссылке, Мандельштам сетовал в разговоре с Сергеем Рудаковым: “Вот Есенин, Васильев имели бы на моем месте социальное влияние! Что я? Катенин, Кюхля…”
[1558]