— Как зовут беса из нужника?
В своем ликовании Гавриэль не мог дотерпеть, пока мать его разгадает загадку, и радостно крикнул:
— Бар-Ширикай Пандай!
От этой загаданной сыном загадки с ее разгадкой заодно лицо госпожи Луриа побелело.
— Дедушка тебе опять забивает голову своими мидрашами!
Если у нее еще оставалось какое-то сомнение, то теперь явился бес из нужника и воочию продемонстрировал ей, что ее старый, выживший из ума отец окончательно решил утопить внука в выгребной яме суеверий и сумасшедших фантазий своих блажных дурацких мидрашей, после того как сумел разрушить жизнь детям.
— Ноги его больше не будет в этом доме! — воскликнула она в пророческом гневе, а Гавриэлю строжайше запретила навещать этого полоумного.
— Ты, конечно, можешь продолжать ходить к нему, да и он, ясное дело, придет сюда, когда ему захочется, ведь он твой дедушка и любит тебя, и человек он хороший, хотя и немного рассеянный от старости, — передумала она после минутного размышления, вспомнив, как видно, о психологической правде сентенции «запретный плод сладок». — Но не обращай внимания на россказни об ангелах и бесах и на прочие его глупые мидраши. Ты ведь мальчик умный и знаешь, что призраков и бесов нет ни в школе, ни в отхожем месте, ни в ночном горшке, ни в кухонном.
«Что-то таится в этом ночном горшке для ученого господина из Парижа» — словно говорила появившаяся на лице Леонтин улыбка, когда та, войдя, увидела Гавриэля, дивящегося на горшок, который он не выпускал из рук. И он тоже внезапно увидел ее в зеркале большого платяного шкафа напротив и смутился при виде этой улыбки. Мне он сказал, что смутился потому, что понял: вытащив ночной горшок из тумбочки, поставив на стол и разглядывая его, он невольно вторгся в личную жизнь Леонтин, которая по доброте душевной пустила его в свою комнату вместо амбара, где фермерша селила своих сезонных батраков. На всей ферме был всего-навсего один нужник — в господском доме, и морозными ночами старая служанка, которой было слишком далеко идти до главного здания и слишком холодно выходить за ограду в поле, конечно, нуждалась в ночных горшках. Большинство окрестных крестьян, не охваченное смятением столичных веяний, ходило до ветру в поле.
— Красивый горшок, — сказала Леонтин.
— Очень красивый, — сказал Гавриэль. — Никогда не видал такого красивого горшка.
— Он и вправду самый красивый из моих горшков, — продолжала Леонтин. — Я специально приготовила его для вас. Думаю: этот чувствительный господин, верно, будет опасаться ночных ветров.
Ветры дули там постоянно, и порой резкие океанические порывы сдували с Дикого Берега тех немногих парижских путешественников, которым доводилось туда заехать и которые даже при обычном бризе кутались и обматывались шарфами и бесчисленными платками.
— Я не боюсь ветров, — заявил Гавриэль. — Ни дневных, ни ночных
[82].
Леонтин внимательно посмотрела на него и сказала:
— Это может быть добрым знаком.
Легкий ночной ветерок повеял между его голых ног, поверх спущенных штанов, когда он присел над такой близкой землей и поднял глаза на такие далекие звезды, и внезапно у него перехватило дыхание от ощущения, что за спиной его кто-то стоит. Неприятная дрожь в спине мгновенно превратилась в крушащие ребра тиски ужаса при появлении запаха столярного клея и голоса, напевавшего: «И очисти сердца наши, дабы правдой служить тебе! И очисти сердца наши, дабы правдой служить тебе!» То был ужас знания, что умерший тридцать лет назад дедушка стоит за его спиной. Присутствие покойника за спиной превратило весь осязаемый и плотный мир, простиравшийся от земли под его заднепроходным отверстием до звезд над его отверстыми глазами, в тонкую и ломкую паутину наваждения, натянутую на бесплотность духов, и ему самому не хватило духа, чтобы обернуться. А хватило ему духа лишь на то, чтобы тут же помчаться оттуда что есть духу, прихватив рукою сползающие и путающиеся в ногах штаны, к заветной калитке в ограде. Только добравшись до двора, застегнул он штаны при свете, падавшем из окошка Леонтин, перевел дух и накачал воды из старинной колонки, чтобы привести себя в порядок и остудить лицо и затылок. Прежде чем войти в комнату, он заглянул в окно. Так же, как в тот раз ему полегчало, когда выяснилось, что фермерша не видела его бьющимся головой об пол ее комнаты, так и сейчас ему полегчало, когда он увидел, что старая служанка крепко спит, лежа на спине, и если он сейчас войдет, она не поймет, что с ним произошло нечто столь же смехотворное. Вид себя самого, спасающегося бегством со спущенными штанами, веселил его даже больше, чем в детстве — вид Раввы, тужащегося, сидя под просунутой в дверное оконце рукою жены, но смеяться в полный голос он не посмел, опасаясь разбудить Леонтин, и потому сидел и смеялся сам с собою тем беззвучным смехом, которым в конце дней своих втайне от всех смеялся дедушка.
Леонтин рассмеялась, когда он, вернувшись под вечер с работы (в тот день он был отправлен в свинарник помогать кастрировать кабанов), спросил ее, верит ли она в бессмертие души, и вообще много смеялась, постоянно пребывая в хорошем настроении, которое временами выводило из себя ее госпожу. Хозяйка фермы ко всему относилась с повышенной серьезностью и оттого по любому поводу, начиная с протекавшей крыши и тарелок, имеющих обыкновение разбиваться, валясь из моющих рук, и кончая коровами, заболевавшими болезнями рта и копыт, то есть всего того, что по своей природе подвержено порче и обречено на гибель и истребление, ходила вечно с угнетенным и мученическим видом, сгибаясь под непосильной ношею разваливающегося мира. О своей служанке она всегда говорила: «Несерьезная она, эта Леонтин, легкомысленная», а в минуты гнева кричала на нее: «Убирайся отсюда, бессердечная тварь!» В то воскресенье, когда Гавриэль приехал из Парижа, и, в сущности, в течение всей первой недели, что он провел в ее доме, та непрерывно бурчала на Леонтин: «Экая бессердечная тварь! Бессердечная тварь! Какое безобразие! Боже правый, какое безобразие!» И все это из-за одного происшествия. В то воскресенье в церкви Святой Анны происходило поминовение местных уроженцев, павших в великой войне, «на поле чести», как сказал священник. Из-за Леонтин, как утверждала фермерша, обе старушки явились в церковь с некоторым опозданием и стали потихоньку пробираться на свои места возле деревенского доктора, стоявшего с непокрытой головой, в то время как его выходная шляпа — высокий черный цилиндр — покоилась на пустом сиденье сбоку. Когда священник закончил читать поминальную молитву и подал собранию знак садиться, фермерша, расчувствовавшаяся и взбудораженная как святостью действа, так и опозданием, произошедшим, как уже говорилось, по вине служанки, уселась прямо на цилиндр, который сплющился с шелковым стоном. Доктор побледнел и бросил на нее возмущенный взгляд, а она поспешила расправить шляпу и по возможности разгладить ее помятости, а затем протянула ее владельцу с выражением глубочайшего соболезнования на лице. Можно сказать, что если бы не Леонтин, то все сошло бы благополучно, но эта «бессердечная тварь» расхохоталась так громко, что все собрание уставилось на них, застыв словно в столбняке, а священник прервал свою проповедь и сказал: