Саша ткнула ложкой в мюсли, словно точку на чем-то поставила.
— Можно мне с тобой в больницу?
— Ты же собиралась погулять по городу и в музей.
— А я схожу с тобой, а потом погуляю. Честно.
— А в музей?
— И в музей.
Нина покачала головой. Любая активность без таблеток хороша. Чем бы дитя ни тешилось. Конечно, лучше бы в музей и на прогулку, но ладно. Саша надела чистую белую футболку, и они с Ниной пронеслись по сверкающему городу, над которым несколько солнц одновременно надули свои пухленькие румяные щеки, показывая землянам, что они переполнены, переполнены счастьем небесным.
— Этот город очень красивый. Но страшный, — сказала Саша, когда они с Ниной уже заворачивали на Менделеевскую линию и Нева осталась за спиной.
— Почему страшный?
— Не знаю. Он такой фрагильный… Хрупкий, тонкий. Как будто истощенный, больной. Петропавловская крепость такая худая. И дворцы все эти длинные, худые. Они не каменные, у них нет сил. И везде вода. Все может надломиться, утонуть. Красиво, но как будто он умрет.
— Кто?
— Не знаю. Город. Или… мы.
— Господи! Типун тебе на язык, — раздраженно прикрикнула Нина. — Что у тебя в голове?!
— Все. Мне кажется, все.
Блуждая по клинике и почти физически чувствуя, как сокращается крохотное расстояние между загадочным пациентом и ею, Саша вспоминала, что часто говорила Адхену о своем желании убить человека. И даже не одного. Не каких попало людей, конечно. Только самых близких. Но это неважно. Говорила ли она всерьез? Говорила ли она всерьез? Говорила ли она всерьез? Как в сказке, слова надо произнести трижды, чтобы заклинание сработало. Она говорила… Ей казалось, что она говорила… Иногда ей казалось, что иногда она говорила всерьез. Однажды после длительного приема и мудрого монолога о мире, разочаровании, о том, что голова кружится сама по себе, без причины, кружится так, как если бы не кружилась, потому что фактических подтверждений тому, что она кружится, нет, невропатолог, остроумный и забавный, красивый и, в отличие от доктора Адхена, совсем не суровый, усмехнулся, посмотрел на Сашу поверх очков и спросил: «Может, вам надо кого-то убить?» Он пошутил в своем духе и в Сашином духе, и Саша уже в дверях, услышав шутку, засмеялась, как и положено, но вздрогнула. Потому что звучание этих слов, произнесенных в шутку, отличалось от их звучания в ее голове. Но кого интересует звучание мысли в голове? Никого. И никому нет дела до мучительного чувства вины за мысли.
Доктор Адхен не раз давал понять, что противоречивые чувства не вызывают у него доверия. Когда Саша говорила, что ей одновременно чего-то хочется и не хочется, его взгляд становился пытливым, будто у детектива, который собирается подловить неловкого лгуна, и совершенно серьезно, чуть склонив голову вправо, он спрашивал: «Это как?» Иногда Саша выходила из себя, ей казалось, что на самом деле Адхен понимает, как это, но специально мучает ее, пытаясь вывести из черно-белого только черное или только белое, а то ведь слишком сложно, можно запутаться, можно не разобраться, можно все провалить. Как это? Да вот так. Именно так.
По смутно угадываемой, но сомнительной причине Адхен всеми силами стирал свое истинное лицо, затемнял свою точку зрения, так что мнение, позиция, оценка, убеждение совсем не просвечивали, и Саша оставалась наедине со своим раздраем и горячей яростью, беспомощно выкрикивая нечто вроде: «Ведите себя по-настоящему! По-человечески! Скажите, что вы думаете!» Вести себя по-человечески страшно. Человек на все способен. И доктор Адхен сознательно отсекал большую часть человечности, щедро уступая свою порцию нервной разрядки Саше. Эмоциональное поле комнаты с диваном и двумя креслами принадлежало только ей. Адхена там словно и не было.
— Вы ведь считаете, что я должна поступить именно так?
— Я этого не говорил.
Он ничего не говорил, ничего не подтверждал, ничего не опровергал. Иногда Саше казалось: положи Адхена в МРТ-сканер — на снимках будет кусок бетона или дерева, что-то монолитное, гробовое. А иногда она точно знала — все это неправда, он живее всех живых и видит ее, потому что они чем-то даже похожи, они смеются над одними шутками, оба не понимают, как быть, оба ни в чем не уверены, оба готовы рискнуть ради результата — какого? — они, разумеется, не знают.
Уже после того, как все произошло, Саша часто представляла себе, что бы было, если бы Адхен сменил тактику, покинул бы пещеру профессиональной эмпатии и даосистско-индуистско-буддийского спокойствия, встряхнул бы Сашу хорошенько, сказал бы: «Вы что? Обалдели? Вы же умрете или сойдете с ума!» Она нуждалась в том, чтобы он закричал, надавил, убедил, пригрозил. Но Адхен не хотел повторять ошибки предыдущего психотерапевта, ведь от него Саша отказалась как раз из-за давления и навязчивого субъективного мнения, которое, подобно азиатскому комару, искусает все тело, нальется кровью, а не лопнет.
До того, как сознание окончательно сместилось куда-то назад, в затылок, и Саша перестала ясно видеть перед собой, говорила ли она Адхену серьезно и без изломов, что ей от него действительно нужно? Пыталась ли она втолковать ему, настойчиво, мягко, точно, какой именно помощи она ждет? Конечно нет — конечно нет — конечно нет. Лишь после того, как случилась катастрофа, Саша сделалась, наконец, внятной для самой себя. И в этом смысле их ошибочная практика удалась. Мог ли он знать? Мог ли он знать, что все закончится хорошо? Мог ли он знать, что, упав в бездну, она выкарабкается?
* * *
Куда-то подевался оранжевый лев. Старый оранжевый лев, плешивый, с купированным хвостом и одним единственным усом. Игрушка детства, всегда пылившаяся на полке среди книг и никому не нужных CD с песенками Бреля и Генсбура. Юра обожал «Я тебя люблю — я тебя тоже нет». Это была их с Валей песня. А льва он никогда не давал в обиду. «Тронешь льва, убью. Я в него в детстве играл. Не смей выбрасывать». Да Валя и не выбрасывала, только он сам сделал ноги, вырвался из клетки, предал хозяина, подставил хозяйку, словом, исчез. И тогда что-то где-то помутилось, сорвалось. Юра медленно выпрямился в кресле, поднял тяжелый подбородок, сжал кулак и всей рукой от локтя до мизинца ударил по стеклянной стенке, отделявшей кухню от гостиной. Острые многоугольники рассыпались по полу. Был момент тихого принужденного ужаса. Затем Юра с размаху ударил снова и снова. Саша видела, как стена сначала сопротивлялась, словно на долю секунды напрягала мышцы, затем трескалась, но держалась, на ней проступали белые прожилки, и еще через несколько секунд происходил разлом, распад.
Сквозь дыру с неровными краями Саша видела, как мама спиной прижалась к холодильнику, будто гигант мог ее защитить. Юра выкрикнул мерзость и пошел на кухню, а мама открыла дверцу в погреб: она подумала, что могла неосознанно спрятать игрушку в погребе, среди барахла, когда на днях пылесосила книжные полки.
— Мама, не ходи!
Валя плакала. У нее было столько слез, что промокли обрамлявшие лицо пряди волос, футболка на груди, рукав, которым она утиралась. Крупные слезинки падали на джинсы выше колена и на пол. Несколько шагов вниз по лестнице.