Закрытое заседание Военной коллегии (ВКВС) состоялось 9 июля 1940 года на улице 25-го Октября, в печально известном доме 23, где выслушали свои приговоры, а затем были убиты (многие прямо здесь — в подвале) сотни генералов и офицеров. Председательствовал на заседании корпусной военный юрист Иван Осипович Матулевич (Матулявичус) — участник репрессий еще с 1920 года. Суд длился долго, и хотя судьи не слишком вникали в перипетии дела, необходимо заметить, что дело это они по крайней мере читали. Председательствующий суда спросил у подсудимого, помнит ли тот данные им на предварительном следствии показания, «…смутно, но помню, — ответил Ким и неожиданно пошел в наступление: — Всё это мои показания, но они не отвечают действительности. Я не мог иначе говорить. Так как мне сказали, что вся моя работа в органах НКВД скомпрометирована. Жена моя была арестована, я находился в таком состоянии, что не мог спать. Следствие производилось с уклоном обвинения. Всё это и заставило меня давать фантастические показания… Всё это фантазия, написанная мною при содействии следователя Верховина, который дал мне специальные вопросы, а в соответствии с последними я и давал такие показания.
— Заявление на имя бывшего заместителя наркома внутренних дел вы писали?
— Да, писал… Что шпион и предатель… Меня заставили написать.
— К вам применяли физические методы воздействия?
— Нет»
[370].
Разбирая биографию подсудимого, судья дошел до эпизода с приемом Кима на службу в ОГПУ:
«— В органы ОГПУ я поступил по предложению Богданова, моего товарища по университету. Сам же я никогда бы на эту работу не пошел.
— А разве он вас силой затянул на эту работу?
— Нет, не силой, но мне польстило его обращение ко мне. Он сказал, что они доверяют мне как хорошему и преданному работнику и так далее. После этого я согласился работать в ОГПУ».
Когда же речь зашла о возможной вербовке уже японцами, Ким внезапно сдал позиции. Как будто устал, выдохся. Ему просто нечего было сказать.
«— [Японцы] о шпионаже со мной тогда не разговаривали. Да и кроме того, японская разведка такими простыми методами не вербует. Нужны ведь данные, за которые они могли бы ухватиться.
— А разве не было таких данных? Дом вашего отца, как вы показали на предварительном следствии, представлял собой своеобразный салон, который привлекал к себе иностранцев. Покровительство вам [со стороны] Ватанабэ, учеба в Японии и так далее… Разве это не данные для японцев?
Подсудимый молчит»
[371].
Допрос продолжается.
«— Сасаки Сэйго вы знали?
— Знал. Он работал 2-м секретарем японского посольства в Москве.
— Сасаки был полковником японской армии?
— Нет.
— А зачем же вы на предварительном следствии написали, что Сасаки — полковник?
— Сасаки был назван полковником следователем, но не мною.
— А Комацубара вы знаете?
— Знаю. Его я видел на парадах, и, кроме того, он был моим объектом наблюдения.
— Встречи вы имели с Комацубара?
— Никогда, хотя на предварительном следствии и показал, что имел с ним две встречи. Шпионажем в пользу Японии я никогда не занимался. Я был честным работником»
[372].
На остальные вопросы Роман Ким отвечать отказался, заявив, что скажет всё в последнем слове. Вот оно:
«Граждане судьи. Я прошу обратить внимание на следующие обстоятельства. В обвинительном заключении указано, что я был арестован 2 апреля 1937 года по подозрению в шпионаже в пользу Японии. Это говорит за то, что в органах НКВД в момент моего ареста не было материалов, изобличающих меня в шпионской деятельности.
Буланов, Гай и Николаев — это мои бывшие непосредственные начальники, с которыми я был связан по службе. Они, давая показания о моей шпионской деятельности, ссылаются на третьих лиц. Как же получается: мои непосредственные начальники узнают о том, что я являюсь шпионом, но почему-то никто из них не устанавливает связи со мною, как с японским шпионом.
Николаев обвиняет меня в том, что я не уничтожал японских разведок (так в документе. — А. К.). Это неправда. Я производил аресты японских разведчиков только с поличным. Мною было завербовано несколько японцев для секретной работы в пользу советской разведки. Я работал только хорошо.
Если бы я плохо работал, то меня в данное время не привлекли бы к работе в органах НКВД. Ведь с 1937 года по сегодняшний день я работаю на той же работе, что и до моего ареста, только лишь разница в том, что меня не отпускают ночевать домой.
Свои показания, данные на предварительном следствии, о моей, якобы шпионской, работе, я категорически отрицаю.
По каким причинам я дал ложные показания, я уже сказал в начале судебного следствия.
Все японцы, с которыми я якобы имел связи по шпионской деятельности, мною же скомпрометированы, и они в данное время, благодаря моей только работе, находятся в руках НКВД.
В тюрьме я нахожусь уже 39 месяцев. Здоровье мое подорвано. Такой ценности, какую я приносил ранее, я уже не представляю. Если вы, граждане судьи, сочтете показания врагов народа более вескими, чем моя 14-летняя служба в органах ОГПУ — НКВД, то прошу только одно: расстрелять меня, так как японским шпионом я жить не хочу, ибо таковым я никогда не был»
[373].
В 15 часов 20 минут вернувшиеся после почти часового заседания судьи вынесли вердикт «бывшему сотруднику для особых поручений 3-го отдела ГУГБ НКВД СССР Ким P. Н. (он же Ким Кирьон)». Его зачитал председательствующий Матулевич: «Именем Союза Советских Социалистических Республик… Судебным следствием установлено, что подсудимый с 1922 года был завербован для шпионской работы на территории Советского Союза… Систематически по день своего ареста передавал японской разведке совершенно секретные сведения, составляющие государственную тайну… Таким образом совершил преступление, предусмотренное ст. 58–1а УК РСФСР… Подвергнуть тюремному заключению сроком на двадцать лет с поражением в политических правах на пять лет, с конфискацией всего лично ему принадлежащего имущества. Срок исчислять со 2 апреля 1937 года. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит». Роман Ким снова выжил.
Выжил, чтобы начать новую жизнь, но, конечно, совсем не ту, о которой просил в последнем слове. Он получил клеймо японского шпиона и избежал расстрела. Казалось бы, Роман Николаевич должен был умереть, покончить с собой от позора и сделать это более удачно, чем в случае с очками, но тяга к жизни — к любой жизни — обычно бывает сильнее слов. Ему хотелось вдохнуть воздуха свободы, но, когда оказалось, что можно вздохнуть и дышать (не один — последний раз, а много) воздухом даже тюрьмы, он, как обычный, нормальный человек, согласился и на это. Началась его новая жизнь — всё еще тюремная, но уже другая, и не такая страшная, какая могла бы оказаться, попади он действительно в наши сибирские лагеря…