Чехов тоже предостерегал Немировича быть осторожным — ведь речь шла о конкуренции. Чехов знал, как ревнив Суворин к чужому успеху, если он к нему не причастен. Тем более к театральному. Спустя две недели в «Новом времени» появилась заметка, похожая на антирекламу: сочувствуем-де новому предприятию москвичей, но решительно не согласны с их режиссерскими приемами.
Немирович написал Чехову: «Суворин, как ты и предсказывал, оказался… Сувориным. Продал нас через неделю. На твоих глазах он восхищался нами, а приехал в Петербург и махнул подлую заметку. Не могу себе простить, что говорил с ним о вступлении в Товарищество». Чехов не понял «психологии» заметки и спросил Суворина: «Вам там так нравилось и Вас так сердечно принимали, что поводом к подобной заметке могло послужить какое-нибудь крупное недоразумение, о котором я ничего не знаю. Что произошло?»
В тот же день 11 сентября, когда Чехов и Суворин были на репетиции «Чайки», они побывали в галерее Третьякова на осенней выставке, где Браз выставил портрет Чехова. Сохранилась карикатура Хотяинцевой: группа лиц перед картиной. Среди них узнаваемы Чехов, Суворин, а впереди всех, видимо, Щепкина-Куперник. Она в те дни оказалась в Москве и усиленно приглашала Чехова и Марию Павловну к себе на обед, в театр Корша и вообще предлагала — «С любезным сердцу Авеланом / Пуститься снова по волнам. / Скромней, чем некогда… не все же, / Как встарь кутить до бела дня?»
Эти шутливые строки, может быть, на самом деле подвели черту под московским прошлым Чехова — не университетским, а эпохой «Большой Московской гостиницы», где останавливался Чехов в середине 1890-х годов, куда посыльные приносили записки от участников «плаваний» по московским редакциям, ресторанам, театрам, концертам.
Все это было лишь несколько лет назад. Теперь же не было свиданий с Яворской, Шавровой, Мизиновой, Озеровой. Редкими стали встречи с Левитаном и Потапенко, в основном по делу — с Гольцевым и Лавровым. Иссякла даже переписка с ними. Шаврова более не умоляла о письме хоть в несколько строчек. Не спрашивала в записках, как весной 1898 года, когда Чехов вернулся из-за границы: «Неужели нам не суждено увидеться?»
Мизинова писала из Парижа, что задержится здесь до зимы, хотя все ей опостылело. Спрашивала: «Когда же Ваша свадьба? Мне здесь покоя не дают с этим! И где Ваша невеста? А все-таки гадко с Вашей стороны не сообщить об этом такому старому приятелю, как я. Я это узнала только здесь». Это были явно отзвуки слухов о пребывании Хотяинцевой в Ницце, ее встреч с Чеховым в Париже. Свое письмо Мизинова закончила словами: «Прощайте, жму Ваши лапы и остаюсь все та же Ваша Лика».
Накануне отъезда в Ялту Чехов побывал на репетиции «Царя Федора Иоанновича». Потом рассказал о впечатлении: «Меня приятно тронула интеллигентность тона, и со сцены повеяло настоящим искусством, хотя играли и не великие таланты. Ирина, по-моему, великолепна. Голос, благородство, задушевность — так хорошо, что даже в горле чешется. <…> Если бы я остался в Москве, то влюбился бы в эту Ирину».
Ирину играла Ольга Леонардовна Книппер, которую Чехов видел и на репетиции «Чайки». Однако отозвался не об «актрисе Ирине Николаевне Аркадиной», но о «царице Ирине». Может быть, в тот день репетировали сцены, в которых звучали слова из роли: «Напрасно ты тревожишься. Кто может нас разлучить?»
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ЯЛТА (1898–1904)
Глава первая. ПЕРВАЯ ЗИМА В ЯЛТЕ
Уже из Ялты Чехов написал сестре, как доехал до Крыма: «В Севастополе в лунную ночь я ездил в Георгиевский монастырь и смотрел вниз с горы на море; а на горе кладбище с белыми крестами. Было фантастично. И около келий глухо рыдала какая-то женщина, пришедшая на свидание, и говорила монаху умоляющим голосом: „Если ты меня любишь, то уйди“». В нескольких строчках изложена житейская драма. Всего одна реплика, две-три выразительные детали. И что-то в пейзаже сходное с Ниццей, с кладбищем, откуда открывался вид на море.
В Ялте Чехов бывал не раз. Называл ее «татарско-парикмахерским городом», неинтересным, «скучнейшим». Курортную публику считал «нудной», «некультурной», а растительность — «жалкой». Но все-таки и теперь выбрал не Кавказ, а Крым. Может быть, остановился на Ялте потому, что воздавал должное удобствам: регулярная почта, чистота, библиотека, читальня, медицинская помощь.
Он полагал, что приехал на время, а потом отправится в Италию, в Париж. В Ялте скучал. Но, кажется, уже давно томился в любом месте, где не мог работать, где мешала чужая обстановка. Он тогда впадал в скрытое раздражение, называл себя «скучающим скитальцем». Гостиницы, съемные квартиры, пансионы Чехов не любил. Всё не свое, непривычное — освещение, запахи, еда, вид из окна, письменный стол. Ко всему надо привыкать, приспосабливаться.
20 сентября он написал почему-то не сестре, а отцу насчет разных хозяйственных дел: где посадить яблони, тополя, лиственницы, как укрыть розы на зиму. Распорядился театральным гонораром (около тысячи рублей) — весь истратить на строительство Мелиховской школы. Закончил письмо надеждой, что дома «всё благополучно и мирно» и признанием: «Всё же в Мелихове лучше». Лучше было не в Мелихове, где, судя по записям Павла Егоровича, утром «по траве белый мороз», днем дожди и даже «срывается снежок».
Лучше было в молодости, когда не верилось в чахотку, когда работалось. Здесь, в Ялте, всё напоминало, почему он не дома, и тогда Чехов говорил: «Эта вынужденная праздность и шатанье по курортам хуже всяких бацилл». И признавался, что уже «наскучило скитаться по белу свету».
Тревожное состояние, наверно, усиливала мысль о «злосчастной», как называл ее автор, пьесе «Чайка». Конечно, в силу характера и предыдущего опыта, Чехов готовился к неуспеху, а не к триумфу. Вдруг провал, нечто подобное тому, что случилось два года назад? В этом настроении Чехов, кажется, впервые откровенно обозначил свое отношение к роману Лики и Потапенко. Свое сентябрьское письмо она закончила вопросом: «Вообще, как поживают Ваши друзья Южин и…? Напишите же, не будьте с… с…»
Спрашивала она, конечно, о Потапенко, но зачем?
Ответил он не жестко, но с непривычной откровенностью: «Увы, я не принадлежу к числу „моих друзей“, и все мои просьбы, обращенные к Вам, всегда оставались без удовлетворения. <…> У Немировича и Станиславского очень интересный театр. Прекрасные актрисочки. Если бы я остался еще немного, то потерял бы голову. Чем старше я становлюсь, тем чаще и полнее бьется во мне пульс жизни. Намотайте себе это на ус. Но не бойтесь. Я не стану огорчать „моих друзей“ и не осмелюсь на то, на что они осмеливались так успешно».
Закончил пожеланием счастья и здоровья, звал в Ялту. Она ответила через месяц. Звала в Париж, шутила насчет «актрисочек». Но тоже просила «не бояться»: «Вы ведь трус! Пожалуй, не заедете в Париж, боясь моей любви, — Вы всегда пугаетесь этого, даже раньше, чем надо, и бежите подальше. Кажется, так я о Вас слыхала…» И тут же осеклась: «Не сердитесь, что пишу глупости, и в самом деле не испугайтесь, еще, пожалуй, и не ответите — знаю я Вас. <…> До свиданья, пишите и приезжайте. Жму Вашу гениальную руку».