Сколько бы сил ни тратил Джойс на хлопоты о своих старых книгах, новая затягивала его все глубже. Один из его учеников, Жорж Борак записал в дневник разговор, состоявшийся 1 августа 1917 года в кафе «Пфлауэн». Там Джойс сказал очень много из того, что проясняло замысел и даже построение романа.
«Одиссея», утверждал он, грандиознее, объемнее и человечнее, чем «Гамлет», «Дон Кихот», «Божественная комедия» и «Фауст». Фауст неприятен противоестественностью омоложения старика, Данте быстро утомляет — это все равно что наблюдать за «путем небесным солнца». Все самое прекрасное и человечное сосредоточено в «Одиссее». Джойс проходил Троянскую войну в школе, когда ему было двенадцать, и честно признался, что Улисс ему запомнился только своим предельным натурализмом. Когда он писал «Дублинцев», то намерен был назвать сборник «Улисс в Дублине», но передумал. А в Риме, дописав «Портрет…» уже наполовину, понял, что за ним должна последовать «Одиссея», и начал «Улисса». Теперь, в середине пути, Джойс твердо считал Улисса самым человечным персонажем всей мировой литературы: он не хотел идти на Трою; он знал истинную причину войны — месть за обиду Менелая была только предлогом для греческих торгашей, искавших новые рынки. Когда за ним явились посланцы, он пахал, но ему пришлось притворяться безумным тут же, на поле. Тогда хитрые и недоверчивые греки положили перед плужной упряжкой его двухлетнего сына. Проследите за красотой мотивации: во всей Элладе один-единственный противник войны, и он как раз отец. Перед Троей герои проливали кровь просто так. Они хотели длить осаду — Улисс возражал. Он и придумал уловку с деревянным конем. После Трои — уже никаких упоминаний об Ахилле, Менелае, Агамемноне. Лишь один человек не забыт: его путь героя только начался — это Улисс.
Борак очень подробно записывает дальнейшую речь Джойса: «Потом возникает мотив странствий. Сцилла и Харибда — какая восхитительная парабола. Улисс также прекрасный музыкант; он хочет слушать и должен слушать, и он велит привязать себя к мачте. Здесь тема художника, готового пожертвовать жизнью, но не своим интересом к искусству. Отсюда его утонченный юмор с Полифемом — „меня зовут Никто“. На Наксосе пятидесятилетний старик, возможно, уже лысый, с Навсикаей, девочке едва семнадцать. Какая дивная тема! А возвращение — как это глубоко человечно! Не забывайте такую черту, как щедрость, в беседе с Аяксом в мире мертвых и много других отличных штрихов. Я почти боюсь браться за такую тему; она всеобъемлюща».
Все это говорилось завораживающе, гипнотично — Джойс, когда хотел или был увлечен, мог удержать любую аудиторию. Описание Улисса, созданное им, было абсолютно созвучно душам слушателей: миролюбец, художник, отец и странник. Эта жизнь совпадала с их собственными во многом.
Август 1917 года Джойсу пришлось провести в Локарно: Нора все хуже переносила климат Цюриха. Сначала уехала она и дети, и на телеграмму Джеймса с вопросом о самочувствии пришло жизнерадостное «Benissimo». Джойс послал ей в подарок роман Захер-Мазоха, притворное восхищение которым демонстрировали они оба. Однако возвращаясь домой, он испытал такую боль, что минут двадцать не мог тронуться с места — приступ глаукомы. Неделю спустя Джойсу сделали первую иридоэктомию — удаление фрагмента пораженной радужной оболочки правого глаза. Операция прошла успешно, и все равно изнервничавшийся Джойс слег; даже Нору, вернувшуюся из Локарно, не пускали к нему. Кровь из шва просачивалась в глаз и ухудшала зрение. Однако в Локарно Джойс все равно уехал. Хюбш прислал ему 54 фунта как аванс в счет роялти, а анонимный благотворитель из Лондона — 50 фунтов. В октябре Пауло Руджеро проводил семью на вокзал и хохотал, глядя, как они бегут за тронувшимся поездом.
Мягкий климат и в самом деле изменил многое к лучшему. Джойс обдумывал шансы поселиться в Локарно, гулял и осматривал город, но постепенно он стал ему приедаться. Ему, собственно, было все равно где жить, было бы место и время писать. Но скуки он тоже терпеть не мог, а Локарно, да еще не в сезон… Они сменили пансион «Вилла Росса» на «Дахайм», но Джойс зачастил в Цюрих — по печальному поводу. Жюль Мартен оказался в тюрьме, какая-то из его акций нарушила закон. Джойс забирал у него письма семье, не знавшей, где их сын, а Мартен весело рассказывал ему, что набрал материал для отличной комедии. С помощью голландского консула Мартена удалось перевести из камеры в госпиталь, где он вырезал для Джойса шкатулку в виде семейной Библии с надписью на корешке: «Джеймс Джойс. Мой первый успех». Шкатулка предназначалась для будущих крупных гонораров, а непосвященные должны думать, что это книга. Жюль Мартен оказался Джудом де Фрисом, сыном крупного амстердамского гинеколога — возможно, Джойса это даже позабавило.
В Локарно он сумел закончить первые три эпизода нового романа, «Телемак», «Нестор» и «Протей», начинавшегося со знаменитой фразы «Неотменимая модальность зримого». Один за другим он высылал их Клоду Сайксу, согласившемуся отпечатать их, если Джойс отыщет ему пишущую машинку. Она отыскалась в конторе Рудольфа Гольдшмидта, зерноторговца, сотрудничавшего также с организацией, поддерживавшей подданных Австро-Венгрии, проживавших в Швейцарии. Он с удовольствием помог, а Джойс в благодарность написал довольно обидную песенку про Гольдшмидта, который, как все умные маленькие Гольдшмидты, предпочел штемпелевать письма, чем быть застреленным в вонючем окопе, «господи помилуй — доннерветтер…».
Между серединой ноября и началом января Сайкс получил все рукописи, с сотней поправок и дополнений, да еще следом за каждым эпизодом летели письма с дополнительными исправлениями и вставками. Джойс делал записи на обрывках бумаги, которые рассовывал по карманам, закладывал в книги, прижимал их всякими безделушками, а когда находил, кидался вносить в текст. Чтобы Сайксу было не так досадно, прилагались открытки с забавными лимериками. Еще забавнее были рассказы о том, как Нора не умеет писать письма: «Моя жена сказала сегодня утром: я должна написать мистеру Сайксу. И она напишет — еще до Рождества». Это было написано в октябре. В декабре сообщается, что «моя жена мобилизуется для написания письма мистеру Сайксу». Но следующее письмо уже совсем не шуточное: Норе все тяжелее в Локарно, плохая погода нашла их и тут, метель, а затем землетрясение окончательно укрепили намерение вернуться в Цюрих. В январе 1918 года, проведя в Локарно всего три месяца, Джойс уехал.
Нора призналась Дэйзи Сайкс, что безумно рада самой возможности с кем-то поговорить. «В „Дахайме“ Джим со мной не разговаривал, — сказала она, — а у остальных был туберкулез». «Туберкулез» у нее означал то же самое, что «нервное расстройство» у Джойса, то есть что угодно. На новой квартире на Университатштрассе, 38, Джойс опять с головой ушел в «Улисса». Три эпизода были отработаны до пригодности к публикации, и Джойс, как всегда, приготовился вести сложные переговоры.
Но когда он написал мисс Уивер и Паунду, что хотел бы печатать новую книгу выпусками, как «Портрет…», «Эгоист» с радостью согласился — ему сразу предложили 50 фунтов за авторские права. Обрадованный Паунд получил сразу три первых эпизода и, прочитав первый, он написал Джойсу на якобы американском жаргоне: «Ето, мистер Жойс, поклянус, вы дьявольски атличный писатель, ну прямо поклянус… И я поклянус, што ваше изделье крутая литаратура. Я вам говорю, а уж я-то вьезжаю…» Переходил он из «Поэтри» в «Литтл ревью», к Маргарет Андерсон и Джейн Хип, которые собирались печатать еще и самую авангардную прозу. Дамы тут же заинтересовались Джойсом, но Паунд не связал их с ним — Джойс был его сокровищем, частной собственностью, и ничьим больше. Автор сам в феврале прислал им рукопись. Маргарет Андерсон разрезала пакет, вынула стопу машинописных листов и наудачу выдернула один: «Неотменимая модальность зримого. Хотя бы это, если не больше, говорят моей мысли мои глаза. Я здесь, чтобы прочесть отметы сути вещей: всех этих водорослей, мальков, подступающего прилива, того вон бурого сапога…»