Тетка велела рассказать ей все, что я хотел бы ей рассказать. Можем больше не увидеться, сказала она, так что давай. Но у меня челюсти свело, когда я попробовал. Я украл у тебя тавромахию, хотел я сказать, но тоже не смог. Украл, увез в Вильнюс и спрятал в сарае, в куче железной стружки. Античная пряжка показалась мне совершенной. Два черненых быка на синей эмали. Двое алых микенских юношей, прыгающих через покатые спины. Золоченый закат, одичалая перламутровая тишина.
Это было на четвертый день в Лиссабоне, я успел немного осмотреться в доме и здорово обрадовался, когда все отправились на вершину холма и оставили меня одного. Я сразу пошел в хозяйскую спальню, открыл замок секретера шпилькой и стал выдвигать ящички один за другим. Увидев свое отражение в зеркале – белая рубашка, капельки пота над верхней губой, – я пришел в восторг. Вылитый проворовавшийся дворецкий!
Из одного ящика пахнуло канареечным семенем, наверное, прежняя хозяйка держала в нем корм для птиц, теперь там лежали письма в конвертах с марками (я углядел там знакомые Republica Portugueza по пятнадцать сентаво). Хорошенько пошарив по дну, я вытащил маленькую пластинку слоновой кости, повертел ее в руках и хотел было положить обратно, но услышал голоса и собачий лай на лестнице, передумал и сунул в карман рубашки. Весь вечер я придерживал этот карман рукой, и тетка спросила, не болит ли у меня сердце.
У меня никогда не было ничего своего, ничего совершенного, ничего тайного и ничего по-настоящему старого. Вещи, которыми был наполнен наш дом, были сделаны из светлого дерева, алюминия и пластика. Мать считала, что старинное барахло прячет в себе чужое горе, она даже семейные альбомы снесла на блошиный рынок. Однажды я поймал себя на том, что забыл лицо двоюродного деда Кайриса, того, что оставил мне хутор. Пришлось сходить на кладбище и посмотреть на гранитную плиту с фотографией. Иногда, думая об умерших, я слышу какое-то пощелкивание, похожее на морзянку, слабое одиночное эхо, плеск обогнувшей земной шар радиоволны. Но чаще ничего не слышу.
Я привез тавромахию в Вильнюс и спрятал в сарае, подальше от материнских глаз, я был уверен, что она древнее древнего, вроде тех диптихов из слоновой кости, которые я видел в часовне святой Анны. Когда спустя много лет я показал ее антиквару, покупавшему у меня столовое серебро, тот только языком причмокнул:
– Ай, красота! Представляю, как это выглядело на переплете из белой замши! А где вторая половинка?
– А должна быть вторая?
– Разумеется, это же одна из двух деталей переплета. Видишь щиток с пружиной? Это место, где они соединялись. Вот будь у тебя обе пластинки, я дал бы серьезную цену!
– А так дадите смешную? Просто спрашиваю, продавать я не намерен.
– На золотые горы не рассчитывай, эта штука ведь не с Евангелия Теодолинды оторвана! Лучше поищи вторую часть там, где ты нашел первую. Выставим диптих на аукцион и неплохо заработаем. Не меньше тридцати штук, за вычетом моих комиссионных.
Это был тот самый антиквар, который прозвал спальню Лидии комнатой духов, заглянув туда из любопытства, пока я готовил нам выпивку. Все три стены там были завешаны портретами предков Брага, а четвертая занята зеркалом, покрытым зеленоватой сыпью. Я сносил туда все, что не мог продать. Сначала вешал картины на свободное место, потом стал ставить на пол, все равно эта комната была нежилой, а мне эти старики в судейских шапочках и вояки с орденскими лентами действовали на нервы. Женских портретов было меньше, дамы тоже глядели надменно, но они были молодыми и пышнотелыми, поэтому я быстро нашел на них покупателя. Соблазнившись барочными рамами, их купил оптом владелец непотребного дома в Грасе.
* * *
Пруэнса вызвал меня сразу после обеда, я даже хлеб не успел дожевать и сунул ломоть в карман. Свежий хлеб здесь редкость, зато сухарей дают сколько хочешь.
– Вы довольны тем, как мы исполнили вашу просьбу, Кайрис? – спросил он, когда меня ввели в кабинет, где было почему-то холоднее, чем в моей камере. Следователь сидел за столом нахохлившись, на плечах у него висело пальто в елочку, на руках были рыжие перчатки.
– Спасибо, компьютер мне очень нужен. Только зачем вы его выпотрошили? Я ведь говорил, что хочу показать вам видеозапись, которая доказывает, что я не лгу. Убийца ниже меня на голову!
– Так положено. Но перед этим я сам проверил ваш компьютер. Ни убийцы, ни жертвы, ни Papai Noel с мешком там не было, как не было и самой записи, о которой вы трещите, будто дрозд.
– Конечно же, были! Зачем, по-вашему, в моем доме вся эта электронная требуха?
– Вот именно, зачем? – вяло спросил Пруэнса, теребя перчатку, и я понял, что разговора не будет. Перчатки у него каждый день разные, они напоминают мне двадцать пар лимонных перчаток, которые Бальзак выпрашивал у своей матери, но, кажется, так и не получил. Настроение следователя тоже бывает разным, иногда я и слова сказать не успеваю, как меня отправляют в камеру. Вот как сегодня, например.
Вечер в камере наступает мгновенно, потому что лампочка здесь на двадцать ватт и висит высоко под потолком. Я лежу на скамье и думаю, о чем говорить на следующем допросе. Окажись у меня эта запись, я отдышался бы, как водолаз, вовремя распутавший воздушный шланг. Но записи нет, и придется выпутываться как бог на душу положит. В тот вечер меня видели люди на пляже, их можно разыскать. Я могу сообщить следствию имя и адрес женщины, заказавшей мне съемку. Ее зовут Додо, фамилию не знаю, у нее есть коттедж на побережье. Звучит как бормотание идиота.
Ладно, алиби у меня нет, видеозаписи нет, и мне нечего показать, кроме пятен плохо замытой крови на полу спальни. Зато у меня есть программа Word, и я получил возможность писать тебе, Хани, не думая о том, что бумага кончается, а карандаш, украденный у следователя, вот-вот выронит остаток грифеля. Наверное, я всегда хотел написать тебе. Мои прежние попытки вести дневник выглядят отсюда так трогательно и несообразно, другое дело теперь, когда я чувствую себя чуть ли не заключенным Редингской тюрьмы. А что, вид у здешних мест вполне подходящий: потолок весь в потеках сажи, двери запираются на средневековые засовы, а в кабинете следователя стоит музейное сокровище, заляпанное кругами от кофейных чашек, голландский дубовый стол с инкрустацией.
Страница сорок девять. Очки хорошо бы помыть, но вечерний охранник забыл принести воду, и я сижу злой, точно пес у пустой миски. Свет уже вырубили после отбоя, но два фонаря в тюремном дворе будут гореть всю ночь. Никогда не думал, что во мне такая пропасть вопросов, на которые нет ответа. Как будто они годами копились на дне аквариума, а теперь разом всплыли и замутили воду рачками и коловратками.
Почему Ли не хватился меня до сих пор? Почему мой школьный друг не ответил на просьбу о помощи? Почему лицо моей бабки было покрыто белым пушком, просвечивавшим на солнце, будто шуба плесени на апельсине? Почему Зое должна была умереть в сорок четыре? Почему я живу так, как будто я умер?
* * *
Не прошло и двух недель со дня моего переезда, как лиссабонский дом начал говорить со мной теткиным голосом. Однажды утром в кладовой взорвалась банка с абрикосовым вареньем, забросав стены желтой мякотью. Собирая осколки, я обнаружил еще две подозрительные банки и решил пустить варенье в дело, пока не поздно. Распечатав первую, я увидел листок картона, вложенный между крышкой и кружком белого пергамента.