А, вот еще вспомнил про подарки! Бабушка Йоле была прижимиста и всегда заворачивала подарки сама, так что пакетик в самодельной обертке я всегда узнавал и распечатывал последним. В нем наверняка лежало что-нибудь странное, попавшееся бабушке под руку в ее комнате. Однажды я обнаружил там грубошерстные армейские носки, дырочка на пятке была заштопана лет сорок тому назад. На бабушку никто не обижался, она могла выкинуть и не такое. Я сам видел, как в кафе на проспекте она сгребла со столика оставленную кем-то мелочь: смахнула в ладонь и пошла себе дальше довольная.
Женщины бывают на удивление жестокими в своих выдумках о себе самих, такого и злейший враг не придумает. Жестокость – вообще занятная штука, это что-то вроде божественного штрих-кода, по ней видно цену и силу человека, но видно только тому, кто умеет читать код. Вот с талантом, пожалуй, посложнее: мне представляется прожектор, вроде того, что бывает в тюремном дворе или в ночном клубе, выхватывающий случайного человека острым слепящим лучом из темноты. Некоторых сколько угодно высвечивай, они остаются темными сгущениями, равнодушно бредущими в сумерках, но есть такие, что сразу вспыхивают, запрокидывают голову и долго вертятся волчком под надрывную флейту и барабаны.
Зое
Я люблю Лиссабон. Раннее утро в пустом городе, воскресенье. Белые дома на набережной просвечивают зернышками на утреннем солнце, холмы засыпаны горячей золой, а река еще держит в себе темноту. Слышно, как звякают щеколды в Альфаме, хлопает на ветру балконное белье, стучат жестяные поддоны рыбного рынка. Я была здесь несчастна, мерзла, закидывала таблетки горстями в сухое горло. Город был моим единственным другом, других друзей у меня не было. Дружба, детка, похожа на владение пчелами.
Ты обзавелся ульем, весело смотришь на него из окна, слышишь ровный гул пчелиного электричества и думаешь, что у вас отношения: ты считаешь их совершенными, дивными существами, покупаешь им вощину в деревне, в безмедный год подкармливаешь по нужде сахарком, на зиму замазываешь щели глиной. Ты знаешь, что их раздражает твоя борода, запах вина и недостаточная плавность движений, но они терпят, милые, милые. Однажды ты захочешь узнать их поближе, пососать пергу, потрогать мамку, увидеть медовое непостижимое дно. С этого дня не надейся на прежние нежные правила. Заведи себе сетку из черного тюля, купи железный дымарь, употреби все свое хладнокровие и хорошенько – хорошенько! – закрывай лицо.
Со страстью все гораздо проще, как бы ни сгущались твои обстоятельства. Страсть так же легко отличить от мастерства, как медный кубок от золотого – надо попробовать на вкус и тот и другой. Про кубки это Аристотель сказал, а про страсть я знаю сама. Всегда все пробуй на вкус, Косточка. Не забывай, что ты летнее дитя, кузнечик с ломкими ногами, родившийся на границе двух эпох, у тебя все карты на руках, и тебе повезло, ты успеешь умереть вовремя. Вы – последнее поколение, знающее, что такое табу, и верящее в амулеты. Золотые, зеленые, злые.
Те, кто придут за вами, будут жить в обществе, где люди не учатся, потому что знание перестало быть частью ума, а дети выбирают между жизнью мальчика и жизнью девочки, а если не могут, то становятся и тем и другим. В каком-то смысле я рада, что не увижу этого дивного мира. Он будет забавным, наверное, но мне было бы скучно без университетских кампусов и войны полов.
Сегодня я смогла встать с кровати, обрадовалась и вышла на крышу, завернувшись в одеяло. В Лиссабоне настоящая зима, у меня даже щеки замерзли. Глядя вниз, в переулок, где под снегом поблекли все цвета, кроме цвета кирпичной пыли, я стала вспоминать сон, который увидела под утро.
В этом сне я была в заснеженном саду, давно заброшенном: старые яблони в лишайнике, смородина в ржавчине, крыжовник в мучнистой росе. Я сидела на скамейке, сделанной из двух оструганных досок, и смотрела телевизор, стоявший на пне. В телевизоре тоже шел снег, черно-белый, мерцающий, я ужасно мерзла, но не могла оторваться от экрана. Полагаю, это был фильм про смерть.
Знаешь, я никогда не хотела звать тебя Костасом, а тем более – Константинасом, ну какой из тебя автор кантаты для хора или надменный улан, ты маленькая абрикосовая косточка, полная синильной кислоты. Но спорить с твоей матерью было бесполезно, она вообще говорила мало, была склонна к невразумительным восклицаниям и жестам, заменяющим слова. Зато она неплохо стреляла, это я еще с детства помню. Юдита заходила в тир по дороге в школу, покупала на рубль горстку пулек и всаживала их одну за одной в бегущие по нитке мишени. Владелец тира успевал только выдавать ей призовые монпансье в круглых жестяных коробках, похожих на упаковку гуталина. Подозреваю, что стрелять ее научил твой покойный дед Иван, владелец сыромятной портупеи, – это ладно, а вот куда она девала монпансье?
Костас
Служанка говорила мне, что Зое варила варенье целыми днями. Она начала в ноябре, месяца за три до смерти, и закупорила последнюю банку в то утро, когда в последний раз смогла дойти до кухни. Потом она лежала несколько недель не вставая, а потом умерла. Я-то знаю, почему она это делала. Варенье напоминало ей питерское лето, живую изгородь из можжевельника, дощатую дачную веранду с заусенцами и сладких ос, плавающих в сиропе. Пожалуй, я бы сам стал делать нечто похожее, если бы знал, что скоро умру.
– Я с самого утра возле сеньоры вертелась, – сказала мне служанка. – Да еще ягоды с рынка таскать приходилось. А сеньора все варит и варит!
Это было в день теткиных похорон, служанка поехала с нами на Cemitério dos Olivais выбирать нишу в колумбарии, а потом накрыла стол и устроилась со стаканом портвейна в углу гостиной. Она была уверена, что я оставлю ее в доме, хотя мы ни о чем таком не говорили.
– Если ягод не купишь, с ней вовсе сладу не было, вся извертится, а то еще по дому начнет ходить среди ночи, ронять что ни попадя. Я все ждала, что банки у нее кончатся, а они прямо как грибы росли!
Я знал, где росли эти стеклянные грибы. Я сам их видел в винном погребе упакованными в картонные коробки – по две дюжины в каждой. Я забрался туда в первый же день, как только приехал в Лиссабон и принялся обследовать дом: тетка разрешила мне открывать любые двери, кроме комнаты старой сеньоры, и я дал себе волю.
В те времена – в начале девяностых – дом еще жил полной жизнью. Длинные ореховые столы светились от пчелиного воска, от зеленщика в жестяном ведре приносили вишню для варенья, в шкафах с бельем лежала сухая цедра, в кухне пахло лавровым листом. Одним словом, йейтсовский кабан без щетины еще не явился во двор, чтобы рыть землю носом.
Посреди двора днем и ночью шумел фонтан в виде стоящего на хвосте лосося, выкрашенного серебряной краской. Фонтан по утрам чистили граблями, но к вечеру в нем было полно листьев и мелкой кудрявой чешуи. От одной стены двора до другой были натянуты веревочные струны, по одним ползли плети розовой вечно осыпавшейся глицинии, а на других сушилось белье. По вечерам соседи выносили к воротам складные стулья и разговаривали, пока не стемнеет. Я не помню их лиц, помню только картонную коробку с вином, стоявшую прямо на земле. Мне было четырнадцать лет, и люди меня не слишком интересовали.