– (Назидательно.) Николай Васильевич, друг мой милый! Думайте в первую очередь о продажах. Неважно, что внутри книги, покупают рисунок на обложке. Надо девушек, пулемёты, радиоактивных зверей и секс. Иначе и полушки ломаной не заработаешь.
– (С надрывом.) Вы убили меня, как есть убили, сударь. Мне нужно успокоиться, осознать. Лишь молитва вернёт в душу благость, разорвёт клубок гнетущих мыслей. Пойдёмте в церковь, преклоним колени пред алтарём и попросим Господа избавить нас от греховных размышлений о девушках в броне. Вы помните прекрасный в своей скромности храм у Арбата, который я ранее так любил?
[39]
– Да. Одно время он стоял разрушенный, а потом там продавали хомячков.
– (В паническом ужасе.) Зачем?!
– Ну, храм после славной революции, приближение коей, проклиная царский режим, мы так с вами ожидали, переоборудовали в выставку-продажу мелких домашних животных, включая хомячков, белых крыс и морских свинок. Здание изрядно пропиталось их запахом. Я заходил туда недавно – вроде бы всё с виду нормально, но знаете, никак не могу избавиться от напасти, так и вижу хомячка на алтаре.
– (Истово крестится.) Александр Сергеевич, как храм Божий может быть с хомячками?
– Ах, Николай Васильевич. Да хоть с утконосами, тут ничего удивительного нет. Сущность нашей с вами прекрасной страны в следующем. Сначала люди истово бьют поклоны и держат посты, затем без всяких на то сомнений размещают на постой в церкви хомячков. Через полсотни лет, терзаясь в раскаяниях, возвращают храму первозданный вид, низвергая на пол богохульные клетки с морскими свинками, а ещё через двадцать годков бьются в истерике, если церковь в Петербурге внезапно теряет статус музея. Сударь, вы даже не представляете, где я сейчас живу. Покажи я вам мой мир, вы умерли бы вторично – уже от инфаркта.
– (С печалью.) Я никогда не куплю себе белую крысу.
– Огорчения ни к чему. Так что хватит заниматься паломничеством и пением псалмов вместе с церковным хором. Наша империя осталась в прошлом и больше никогда не станет прежней. Продолжим относительно ваших книг. По поводу повести «Нос» у меня горькие ожидания. Кто станет читать о похождениях носа, сбежавшего от коллежского асессора Ковалёва? Сейчас следует эпатировать публику. Для привлечения интереса должен быть не нос, а хуй.
– Хуй?!
– Николай Васильевич! Да что ж вы за мной каждое слово повторяете, как эхо.
– Милостивый государь, мне ничего иного не остаётся: я имею такое ощущение, словно брежу. Хорошо, я готов себе представить: цирюльник побрил чиновника, потом нашёл его хуй в тряпочке и выкинул срамные части в реку. Однако же и в горячке гнилой не представишь, как Ковалёв встречает свой собственный хуй в шитом золотом мундире, шляпе статского советника и при шпаге. Помимо этого, хуй прыгает в карету, едет в Казанский собор и там истово молится. Вы, так горячо рекомендовавший «Нос» к печати, способны представить себе подобную сцену? (Срывается с бормотания на визг.) Способны?!
– Помилуйте. Конечно же, нет. Но у меня хватит воображения увидеть картину – как Ковалёв идёт с жалобой в полицейский участок, и там пристав говорит ему: «Приличному человеку хуй не оторвут, если он не таскается чёрт знает где». А под конец и вовсе хуй перехватывают по дороге в Ригу с фальшивым паспортом, возвращают владельцу. Чёрт возьми, Николай Васильевич, это точно бестселлер!
(Попытка удержаться от рыданий.)
– Знаете что, Александр Сергеевич? В жопу все ваши бестселлеры. Сил моих больше нет слушать. Я растоплю камин как следует и уничтожу всё без остатка. Если камина поблизости не найдётся, разорву рукописи голыми руками или съем. И «Мёртвые души», и «Ревизора», и «Нос» в первую очередь – к свиньям собачьим. Куда лучше, нежели на подобных условиях публиковать. Потом ведь себя сжечь захочу.
– Может быть, оно и правильно. Кстати, Николай Васильевич. А почему вы не удивляетесь моему появлению и беседе с вами? Мы оба изволили преставиться.
– (С несокрушимой логикой.) Полноте. Я писатель, и вы писатель. У обоих были явные странности. Так почему же сейчас мы не можем оказаться в каком-нибудь неопубликованном нашем черновом романе или вы – не являться Сатаной, пришедшим оторвать меня от таинств Господа? А ещё у меня есть мысль…
– Давайте остановимся на Сатане, милостивый государь. Мне нравится.
– Я так рад.
– В чём радость, сударь мой?
Вакханки ли лобзанья,
Иль офис, утонувший в суете?
Нам нечего делить,
Но есть, что дать друг другу.
Кусочек солнца тонущим во тьме.
– (Слышен звук аплодисментов.) Я так люблю ваши стихи. Продолжайте.
– Спасибо. Какой же поэт не гнушается лестью?
– Никакой.
– Вот и я о чём.
Глава 4
Сундук
(метро «Преображенское», кафе у офисного центра)
…Милая Анечка, здравствуй, красавица моя, на много лет. Сам не знаю, зачем пишу тебе. Часто меня обуревают мысли – а вдруг я всё-таки воскрес не один? Быть может, покинули могилы и другие люди из моего времени, да раскидало их по белу свету, просто так и не найдёшь. А коли покоишься ты в земле сырой, даст бог, свидимся, – кто знает, тогда и передам письмо. Я отвык от французского в новом мире, и мне значительно сподручнее изливать свои мысли на бумагу на великороссийском. Ты, конечно же, давно знаешь о моих письмах Соболевскому, где я писал, что с помощью Божией на днях тебя уёб
[40]. Вот подумать только, Анечка, – ведёшь тайную переписку с близкими друзьями, а всё потом выкладывается на всеобщее обозрение. Выражаясь современным языком, «почту взломали». Само собой, никто не рассчитывал на моё воскрешение из мёртвых, покойники ведь не видят, что кто-то читает их письма. Нынешнее племя младое отныне ведает: поэт Пушкин – это тот самый месье, каковой написал обольстительной блуднице Анне Керн «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты – как мимолётное виденье, как гений чистой красоты». И далее промежду делом упоминает в разговоре с приятелем, дескать, сей красавицей я на днях овладел. Прости, Аннушка, бога ради, – да, я волокита был ещё тот. Но сколько всего они напридумывали, Боже ж ты мой Господи. Считается якобы, что я впервые познал тебя на сундуке. Да откуда взяться рухляди извозчичьей у дворянина, мы же не в прихожей друг друга возлюбили. Но нет, бесполезно доказывать. В блеске общественного сознания отныне навечно сплелись в единое целое Пушкин, Керн и удобный к соитию сундук. Немногие знают, кто такая была Керн, зато уж о нашем страстном свидании осведомлены все. Хотя, пожалуй, за другое письмо ты обидишься ещё больше: то самое, где ты просишь пристроить в издательство Смирдина свой перевод с французского достойной Жорж Санд, а я в раздражении называю тебя дурою
[41]. Горячий африканский нрав, что тут поделаешь! Я, на беду свою, горазд вспылить. Извини меня, добрая душа. Мы с тобой, матушка, сердца родственные – и ты, и я любили погулять да выпить, а публика петербургская нас с тобой осуждала да слухи распускала суть мерзопакостные. Помнишь, что тебе, бедной, пришлось пережить, когда ты увлеклась сначала помещиком Родзянко, затем Алёшей Вульфом и твоим последним избранником Сашей Марковым-Виноградским, милым отроком, с коим твоя разница в возрасте составляла двадцать лет? Боже, да тебя ни на одном балу в столице впоследствии не хотели видеть. Все эти сварливые тётушки с брылями повисших щёк, чьи заслуги состояли лишь в выращивании многочисленного потомства, подобно выводку борзых щенков, в имении где-нибудь под Калугой… И они утверждали, что стоять рядом с тобой для них хуже, чем вкусить из одной тарелки с диким басурманином из кавказских горцев! Так вот, сердце моё, времена изменились в хорошую сторону. В новом мире плотские радости не отрицаются, а горячо приветствуются, и им отдаётся множество часов жизни нынешнего гражданина Московии.