Те рассказы, которые я привез с собой, написанные под влиянием Апухтина и Вилье
[6], казавшиеся мне пределом совершенства, не заинтересовали столичные издательства. Лишь раз я удостоился беседы с редактором одного журнала, желчным тощим стариком, пожелавшим развлечься.
— Молодой человек, вы странно выглядите! — Он в притворном ужасе взмахнул руками.
Я нервно заерзал на стуле, пытаясь понять, что его смутило в моей внешности или одежде.
— У вас голова не вымазана краской, наряд не имеет расцветки попугая, поведением вы мало похожи на клоуна, так чем же намерены удивить столичную публику?! У нас публика избалованная, привередливая, жадная на скандалы, но этакие, с воображением-с! Обычные не пройдут-с. Или вы думали увлечь ее своей писаниной? Зря надеялись, сударь. Разве что сможете ее по-настоящему напугать, рассмешить, растрогать. Но все же, поверьте мне, чем нелепее вы будете выглядеть, чем более вызывающе вести себя в публичных местах, чтобы скандальные газетенки вас приметили, тем больше шансов заинтересовать издательства. Нынче такие времена, что литератор больше славен не письмом, а своим поведением. Вот тогда милости просим-с!
Расстроенный, с пылающим лицом, я вышел на улицу; пребывая в крайнем волнении, не обращая ни на что внимания, ступил на мостовую.
«Неужели…» — только и успел мысленно произнести я, как стал словно зрителем замедленных кадров в синематографе: на меня наплывают три темные фыркающие лошадиные морды, и я уже ничего не могу поделать. Сильнейший удар в грудь опрокидывает меня на мостовую, с головы слетает фуражка, и уже приближаются с неотвратимостью смерти, зловеще стуча, множество дьявольских копыт, способных одним ударом размозжить голову, проломить ребра, сплющить печень, селезенку, переломать руки-ноги. От ужаса происходящего замирает сердце, я лишь успеваю глубоко вдохнуть, словно при погружении, и, распластавшись в форме креста, готовлюсь к жертвенному распятию.
«Это я жертвую собой или меня приносят в жертву?!»
Надо мной проносится табун лошадей, страшно стуча копытами, чудом меня не задев. Меня приводит в чувство истошный женский крик, еле успеваю отдернуть руки от наезжающих громадных колес. Вижу над собой огромный дребезжащий короб на рессорах, послушно останавливающийся после громогласного испуганного: «Тпру-у!» Безучастный, лежу неподвижно на холодной мостовой, осознавая случившееся, не в силах двинуть ни рукой, ни ногой, не веря, что живой.
— У-у-би-и-ли!!! — пронзительный женский крик зависает в воздухе, и до меня наконец доходит: «А я ведь жив!»
Вновь обретаю способность владеть своим телом и осторожно вылезаю из-под экипажа. С трудом встаю, ватные ноги едва держат, дрожат, готовые подкоситься от страха, который овладевает мной, когда я рисую в воображении, что могло случиться. Вокруг шум голосов, но я ничего не могу разобрать, словно крутится лента немого кино, а неумелый тапер играет невпопад. Передо мной перекошенные человеческие лица, будто нарисованные рукой злого художника, на них гнев, радость, любопытство, сострадание и даже досада на то, что обошлось без крови. Я верчу головой, что-то отвечаю, желая как можно скорее покинуть это злосчастное место.
— Нет, сударь, — в очередной раз поясняю надутому, словно проглотившему воздушный шарик, городовому, — у меня нет претензий. Я сам виноват, не смотрел, куда шел. Со мной все хорошо, меня Бог спас!
Из общего шума выделяю негромкий ехидный голос:
— А может, не Бог, а черт?! Он любит пошутить: кому суждено быть повешенным, тот не утонет!
Мне удается отделаться от любопытствующих, и я снова ничем не выделяюсь в толпе, разве что помятой фуражкой и пятнами грязи на сюртуке.
«Ничего в жизни не происходит просто так, это все Знаки Судьбы, их лишь требуется правильно расшифровать. — Мне все становится понятно. — Страх! Необходимо написать роман, пронизав его страхом перед близкой смертью, перед карой, случайно, по прихоти, выбирающей себе жертвы. СТРАХ — это такое же глубокое эмоциональное чувство, как и ЛЮБОВЬ, СТРАСТЬ, НЕНАВИСТЬ, оно ловко маскируется, неожиданно заявляя о себе. Предательски овладевает сущностью человека, изгоняя из него все прочее, делая его своим рабом.
Передать природу страха сумеет лишь тот, кто сам пережил его, — настоящий, не искусственный, как на „русских горках“, когда чувствуешь, что в спину дышит Смерть, а в жилах стынет кровь и сердце вот-вот остановится. Но это лишь завершающая фаза, кульминация, конец всего, а вначале страх должен незаметно выползти из обыденных вещей».
Вот так, после долгих размышлений, мой выбор пал на Черную смерть, чуму, определив и место действия, где она собирала в недалеком прошлом наиболее обильный «урожай», — Киев, город, в котором я никогда не бывал. Но пока лишь извел уйму бумаги и чернил, а желаемого результата не добился.
Тем временем жизнь идет, и неизвестно, кем запланирован ее ход, мне его не предугадать; надежда и оптимизм сменяются отчаянием и бессилием. После отъезда Зинаиды Гиппиус за границу в ее квартире перестал собираться литературный салон. С одной стороны, это на меня подействовало удручающе, а с другой — обнадежило; у меня появилась цель: к ее возвращению добиться хоть какого-нибудь признания в литературных кругах Петербурга, чтобы иметь возможность быть представленным ей. За время моего непродолжительного пребывания в столице мне удалось лишь два раза увидеть ее, да и то издали. Ее образ надежно запечатлен в моем сердце и памяти, и для моей любви не страшны расстояние в сотни верст и пропасть в общественном положении, разделяющие нас.
Любви мы платим нашей кровью,
Но верная душа — верна,
И любим мы одной любовью…
Любовь одна, как смерть одна.
[7]
Сочинение романа движется с черепашьей скоростью, но и то, что написано, меня не удовлетворяет. Когда перечитываю, возникает желание сжечь исписанные убористым почерком листки. Едва сдерживаюсь, чтобы не поддаться этому чувству, пишу, двигаюсь дальше, надеясь позже переписать непонравившееся. Порой мною овладевает отчаянье, я перестаю верить в себя. Может, правы издатели, игнорирующие мои рассказы? Неужели у меня и в самом деле нет литературного таланта?
Возможно, мое желание добиться успеха на литературном поприще выглядит странным, ведь я до сих пор никак себя не проявил — ни текстами, ни эпатажным поведением. И еще более удивительна моя странная любовь к известной поэтессе. Не раз задавал себе вопрос: хочу ли я ее как женщину? Отвечаю без раздумий: нет! Подобно героям ее произведений, я испытываю к ней любовь без примеси плотского желания, хотя ее тело, должно быть, прекрасно. Я ощущаю себя подобно юной Шарлотте, героине ее рассказа «Среди мертвых». Это даже не платоническая любовь, предполагающая духовное влечение к конкретному, осязаемому объекту. К кому или к чему чувствовала любовь Шарлотта: к неизвестному ей мертвецу, лежащему в могиле, к надгробию? К выдуманному образу человека, которого ни разу не видела? Но она по-настоящему любит, переживает сопутствующие любви ощущения, эмоции и гибнет из-за любви.