В день приезда, купив у старушки на станции – Переделкино! Следующая станция Мичуринец! – букетики ландышей вместе с корзинкой, в которой она их продавала, пошли на кладбище. И вот там я запаниковала. Муж, с преувеличенной твердостью: найдем, обязательно найдем! Но как?! Когда хоронили маму, ее могила на спуске пригорка у церкви только начала новый ряд. Папа спустя семь лет лег с ней рядом, и ряд тот же еще не замкнулся. Так где же тропинка, по которой я столько раз в дождь, в снег пробиралась почти вслепую? Что за мор напал на народ, пусть не образцовый, правильного образа жизни не придерживающийся, но чтобы так косить, рядами косить… Это даже не кладбище, а поле битвы после вражеского будто нашествия. Проблуждав, своих мы нашли. Родителей, старшую мою сестру Ирину, а потома я схватывала, считывала с надгробий имена: значит, и этот, и та, и те… Вдруг мелькнуло: а я-то сама как уцелела? А что уцелела, уверена?
За ужином выяснилось, что писатель, один, все же нашелся. Официантка Галя, с которой, как она не без кокетства заявила, мы вместе лепили в песочнице куличики, – не помню, но допустим, хотя моя ровесница, расплывшаяся, с заштукатуренными морщинами, по первому взгляду, признаться, устрашила, – сказала, что посадит нас за стол с популярным поэтом-песенником, в доме творчества застрявшем после инсульта. Добавила: ну чтобы хоть было с кем поговорить. Нашествие мелкого бизнеса у обслуживающего персонала энтузиазма, видимо, не вызывало.
Муж предложил пройтись, взглянуть на нашу, то есть уже бывшую, дачу, но я отказалась. Прогулка его затянулась. Объяснил, почему. По разбитой дороге, в отсутствии тротуаров, – бульдозеры, грузовики со стройматериалами, а также джипы, «Мерседесы», неслись на такой скорости, что приходилось в кюветы, канавы запрыгивать, чтобы не сшибли. А с улицы Лермонтова к лесу теперь напрямик, сообщил, не пройти, высоченный забор, коттеджи возводят, вроде как от Газпрома. Я знала, не новость, но в переменах таких собственными глазами удостоверяться не считала нужным. Зачем? Все решено, обговорено, остались формальности, и нечего попусту себя растравлять. Эта страница жизни прочитана, переходим к оставшимся. Но сразу перейти не получилось.
Слух о моем приезде, а точнее, окончательном отъезде взволновал переделкинскую общественность сильнее, чем я могла, за океан переселившись, предположить. Забылось, с каким жадным, неутоляемым интересом на родине впитываются, передаются новости, для посторонних в сущности малозначащие, но принято почему-то быть в курсе, в осведомленности от других не отставать. Своего рода престиж: как, неужели не слыхали… При встрече, по телефону передается свежая информация, а тот, кого обсуждают, – дурак дураком, в полном неведении.
О нашем визите я оповестила лишь двух ближайших подруг, да еще нескольких коллег-приятелей. Они поспешили нас навестить. В столовой Галя-официантка раздвинула стол, выставила дополнительные приборы, бокалы, нашлась даже белая скатерть. И начался пир, многодневный, с разрастающимся день ото дня количеством участников.
Подобной выносливости ни я, ни муж от самих себя уже не ожидали. Стало традицией и Новый год, и другие праздники отмечать семейно: мы и наша дочь. Обстоятельства, разбросавшие нас по разным странам, научили ценить, дорожить общением друг с другом, ни на что, ни на кого не отвлекаясь. От шумных, людных застолий отучились. И вдруг оказались в бурлящем потоке чрезмерного внимания и возлияния.
Бдения за полночь в доме творчества чередовались с приглашениями на дачи, террасы, беседки, "вишневые сады" наследников, чьи отцы в недавнем прошлом составляли привилегированный могучий клан советской литературы. Литература такая, многотиражная, оплаченная щедрыми гонорарами, балансирующая на грани запретного и дозволенного – покровительстве государства, власти и пренебрежении, ненависти к ним, рухнула вместе с державой, где кнут и пряник являлись основополагающим принципом, методом воздействия на население. Правда, избавившись от кнута, пряника тоже лишились. Что же осталось? Да вот облинявшая декорация дачных построек, прежде, при суровом, своеволий, капризов не допускающем советском строе, казавшимися роскошными, но в сравнении с тем, что в лесу, безжалостно вырубаемом, возводилось, теперь глядевшимися лачугами, обреченными вот-вот на снос.
Неизбежным угасанием, запустением сквозило отовсюду: от осевших, с надсадным скрипом отворяемых калиток, ставней, криво провисших на ослабших, ржавых петлях, щелястого крыльца, продавленных антикварных диванов – то есть былого, бывшего, что нас, в очередном застолье собравшихся, еще как-то связывало. Или казалось, что связывало.
Прежде, ни в детстве, ни в юности, с обитателями переделкинских дач, моими ровесниками, у меня спайки, сплоченности не возникало. Сосуществовали мы рядом, но параллельно, не соприкасаясь, еще, возможно, и потому, что я училась в музыкальной школе при консерватории, где постоянная, всех со всеми конкуренция не оставляла досуга ни на что. Я не участвовала ни в играх, ни в развлечениях, вечеринках, романах на дачном, летнем приволье, занятая исключительно долбежкой по клавишам. Рояль, требующий аскетического служения, обделил мою молодость веселой беспечностью, свойственной возрасту, но и кое-что воспитал, важное, думаю, не только в профессии, к которой тогда готовилась. Не став пианисткой, я научилась в обособленности, одновременно и вынужденной, и добровольной, ощущать себя органично, ни об ущербности, кому-то, верно, во мне заметной, не догадываясь, ни о преимуществах, что обособленность обещала, хотя и смутно.
Но неожиданно бурное братание, дружно организуемые проводы в канун моего окончательного отбытия из переделкинского круга, заполнили как бы брешь взаимного, и с их, и с моей стороны, многолетнего, привычного отчуждения, обнаружив глубоко запрятанное: неужели, несмотря ни на что, родство?
Хотя все-таки, предаваясь блаженству воскрешаемого прошлого, от разговоров о настоящем я воздерживалась. Так на перроне вокзала, когда провожающих и отъезжающих, пусть даже ненадолго, допустим, в отпуск, стена, маскируемая оживлением, разделяет. С детства тоску эту предотъездную знала, накатывающую одновременно и в ожидании нового, неизведанного, и в сожалении, до спазм в глотке, об оставленном. Состояние раздвоения, мне свойственное, тем еще теперь усугублялось, что я ведь не только уезжала, но и возвращалась, причем домой. Как так, а здесь я где? А здесь в гостях. В гостях на родине.
Но уж точно сразило, когда в дверь нашего «люкса» кто-то постучался, и на пороге Борька возник, мой друг-одноклассник, некогда жгуче рыжий очкарик, маленький, щупленький, что не мешало ему сердцеедом прослыть. Именно прослыть, мне-то было доподлинно известно, оказавшись не объектом его обхаживаний, а наперстницей, сообщницей, в его пятнадцать лет самой главной тайне: Борька боялся девочек, но страх свой перемогал. А вот сцены, любой, и в школьном зале, и в консерваторском, Большом, ничуть. Это, мне не доступное, не постижимое, в нем восхищало. А его ко мне уж не знаю, что привлекло. Способность, возможно, хранить чужие секреты, беспечно разбалтывая собственные.
Так называемый новый, на самом деле тоже старый, давно построенный и теперь неопрятно облупленный корпус дома творчества, куда нас заселили, огласился непотребными для утонченного слуха представителей мелкого бизнеса взвизгами. Ну, действительно, неприличие какое, двое, отнюдь не первой молодости, вцепились друг в друга, вопя истошно, нечленораздельно, с рефреном: "Ты, неужели ты?!"