А они задержались, и сейчас еще там. Марафонцы. Впрочем, люди знающие говорят: эстрада, аплодисменты, запах кулис – яд, наркотик своего рода. Опять же злорадствовать нехорошо: тут действительно драма. Неумение вовремя уйти, скрыться от "шума городского", неготовность к старению. Но только ли их личная это слабость? А если они – заложники требований, предъявленных в свое время обществом?
Их страх перед старостью – не от того ли, что пришлось громить, клеймить стариков, как считалось, реакционеров, освобождая дорогу светлому будущему? Азартная велась игра – опрокидывать все, прежде чтимое, с обратным, уничижительным, знаком. Вспоминаю популярный, «перестроечный» «Огонек» под редакцией Коротича, где наряду с отличными материалами, разрывающими пелену лжи, выстрелами в упор укладывались те, кто и без того еле держался, чья вина в основном определялась датой рождения, кто впитал атмосферу эпохи, конечно, зловещей, но чью драму, чью душу, не взглянув, не полюбопытствовав, поспешили растоптать.
А потом оказалось, что если стальной стержень извне в соотечественников не вбит, они распадаются на куски. Даже лучшие среди них мельчают, утрачивают ориентиры, их споры похожи на склоку, каждый тянет одеяло на себя, и никто никого не уважает.
Людям творческим всегда тяжелее всех достается. Они – лакмусовая бумажка: при неблагополучии, духовном, социальном, черты уродства проступают с особой наглядностью именно в них. Так было, так есть и сейчас. Условия, обстоятельства, атмосфера коренным образом изменились, а сущность в людях все та же, весьма неприглядная, и полностью уже обнажившаяся, когда рухнул фасад.
Я не сказала своему собеседнику, почему, мне кажется, не стоит ему отвечать на провокацию: это вчерашний день, и никого уже не волнует. Было – не было? Куда важнее то, что происходит сейчас.
В своих мемуарах наши кумиры, подытоживая пройденное, свидетельствуют, что всю жизнь боролись с большевистским режимом, себя не щадя. Режим уничтожен, они победили, и, надо думать, теперь пришли к власти их соратники, единомышленники?
Нет? Опять – нет? Оттеснили, держат как скоморохов? В глотке, когда-то луженой, осели связки, и силы остались только пантомиму изображать?
Если и вас обманули, расскажите, как, почему это случилось? На баррикады лезть никто не призывает, тем более возраст у вас очень даже почтенный. (Сама поразилась, сверив их даты рождений по энциклопедическому словарю.) Достаточно горестного вздоха, мол, намерения бывают одни, а результаты иные. И если подобная ситуация вновь повторилась в отчизне – это серьезнее личных обид.
Но наши кумиры предпочитают украшать своим присутствием престижные сборища, телеэкраны, радуя поклонников моложавостью, пиджаками цвета "сливочного мороженого". А так же грезам предаются, как тесно они общались с представителями западного олимпа. Их общая, самая близкая подруга – Жаклин Кеннеди, которая, так это выглядит в их мемуарах, дарила им весь свой досуг.
Не понимают, что такого рода активность губит их собственную репутацию? Да и мы, их современники, предстаем глупцами, принявшими гипс за мрамор. Хотя наша тут, считай, историческая ошибка – ерунда по сравнению с настоящей бедой. Нация россиян с каждым годом тает, как запаленная с двух концов свеча – старики погибают от нищеты, молодые от наркотиков, СПИДа, криминала – и в этой агонии кумиры вообще уже не нужны.
СЕРАЯ ЮБКА, ЧЕРНЫЙ СВИТЕРОК
Прежде меня беспокоило, в чем дело, почему ко мне так и липнут злобно-завистливые взгляды? Ну с детства, и даже со стороны таких же, как и я, малолеток. Тогда винила во всем ядовито-зеленые, домашней вязки рейтузы, в которые обряжала меня мама, выпуская гулять во двор. Таких рейтуз не было ни у кого – их вообще не должно было быть в природе, уродливых, с напусками на пузе, бедрах, зато, мама говорила, тепло. Да, тепло, но сверстники меня избегали, издевались, хотя я по крайней мере знала причину: рейтузы. А вот потом, чем становилась старше, тем труднее оказывалось понять, почему, без всякого, казалось, повода вызываю осуждение, слухи, сплетни.
В нашей школе при консерватории учились дети Гилельса, Когана, Ростроповича с Вишневской, которых привозили на «Мерседесах», но на это не обращали внимание, на них самих, впрочем, тоже. А когда мне уже в старших классах перешили шубу старшей сестры из сурка, общественность – о чем, я, кстати, узнала последней – возмутилась, что Кожевникова вырядилась в норковое манто.
А ведь мне казалось, что ничем особо не выделяюсь, ни успехами в чем-либо, ни внешностью. Воспринимала себя неказистой, неловкой, застенчивой. Между тем педагоги жаловались, что взгляд у меня дерзкий, ухмылка пренебрежительная, и Женя Алиханова, скрипачка, с которой мы все десять школьных лет просидели за одной партой, а теперь в Колорадо домами соседствуем, когда учителя меня распекали, что выслушивать следовало стоя, шептала, дергая меня за край школьного фартука: Надька, задвинь челюсть, слышишь, задвинь сейчас же, а то ущипну.
Между тем я вроде как следовала руководствам мамы, внушающей, что если другим что-то можно, то мне нельзя. Что конкретно – не разъяснялось, как и обстоятельства, из-за которых я обязана была принять на меня именно наложенные ограничения. Принять – и все. И не рассуждать. Воспитывали меня и сестер скорее либерально, но в одном мама держалась неумолимо: не высовываться, не привлекать к себе излишнего внимания, быть постоянно настороже, чтобы кривотолков избежать. Ну конечно, а то у нее самой получалось! Из школьного вестибюля запах ее духов разносился повсюду. Та же Женька сообщала: твоя мама приехала, чуешь? Я не чуяла, но мамы стеснялась. У всех родители как родители, а моя точно разряженная новогодняя елка, всегда в центре внимания. В булочной, в аптеке, в Большом театре, на концертах в консерватории, где бы ни появилась, на нее оборачиваются. То, что она просто красавица, до меня не доходило.
Но мне повезло, я уродилась не в нее, а в отца, что утешало. Девочки-сверстницы прихорашивались, я ни-ни, никаких женских ухищрений. Очки, походка с загребом, намеренная сутулость. Защита моей нежной души. Вот в ценности души уверена была стопроцентно. Чаша Грааля, ни дай Бог расплескать. Вроде и робкая, но ничего не боялась. По дурости. После поздних уроков в консерватории на автобусе номер шесть, от улицы Герцена в Лаврушинский переулок, возвращалась с папиной финкой в кармане. Что думала? А ничего не думала. Москва тогда была городом, криминалу, как нынче, не сданным. И в темную подворотню дома, где прошло мое детство, входила без трепета. Жуть охватывала в родительской квартире с длиннющими, мрачными коридорами и запахом как в подземелье.
Была ли я одинокой? Так, по-моему, все дети одиноки, но либо сознают это, либо нет. Я скорее нет. Шумность, активность, болтливость отвлекали от того, что сидело занозой в глубине. Недосуг в себе разобраться, ни в детстве, ни в юности, отсюда вроде как оптимизм. С годами я не изменилась, а ближе сама с собой познакомилась. Потребность же в общении с другими угасла, вместе с зависимостью от оценок окружающих.
В молодости очень в их поддержке нуждалась и обижалась непониманием. Закончив институт, стала часто и подолгу ездить в командировки с асами-фотокорреспондентами, Саней Награльяном, Левой Шерстенниковым, с которыми сдружилась, и удивило их признание, что от меня ожидались капризы, хныканья, и как было хорошо убедиться в обратном. Но ожидались с какой стати, откуда возникло такое обо мне мнение? И почему я должна преодолевать преграду априорного недоброжелательства, предшествующего моему появлению где-либо? Хотя я лично враждебности к себе не ощущала, пока меня не информировали доброжелатели.