Да, такова теперешняя Россия. Кому паштет из перепелок, а кому суп из концентратов с просроченной датой годности. Капитализм?
Но трудно представить, чтобы, скажем, нью-йоркский Central Park вдруг бы приватизировали, поделили на кусочки, понастроив там кто во что горазд. Или в женевском Mon R?pos стали бы виллы частные возводить, огораживать высоченными забороми. Дикость, да? А вот когда вырубили сердцевину в реликтовом переделкинском лесу, и обнаружилось, что с улицы Лермонтова, где я выросла, от отцовской дачи напрямик к лесу пройти нельзя, преграда выросла, непроницаемая стена, за которой могущественный Газпром возвел шикарные, с новорусским привкусом, коттеджи, никто из старожилов Переделкино не пикнул. Один, правда, нашелся, отчаянный, муж моей сестры, но когда его, отделанного профессионально, соседи приволокли, протесты писательской общественности умолкли, угасли. Советская власть приучила-таки население державы – не народ, народ там выкорчевали давно – не роптать, поперек батьки в пекло не лезть (истинно российская, соответствующая менталитету поговорка), сосредоточив каждого и всех на задаче, тоже весьма не простой, с учетом российской специфики: прожить, дожить отпущенный срок без бирки лагерной на ноге, на кладбище успокоившись, куда родственники смоли бы приходить, а не в яме, закатанной бульдозером.
Вот это наше, а не Коктебель. Не море, не горы, не лес. Наше – рабское, подневольное, кнутом внушенное осознание собственного ничтожества. В генах застрявшее, в самом деле, пожалуй, навсегда. А если не в генах, то в почве, пронизанной ядами смирения, послушания, преклонения перед властью. И неважно, в чьих она руках. Безумца, идиота, вора, карьериста мелкого – не имеет значения. Главное вовремя, чтобы другие не опередили, в первых рядах пасть ниц, лизнуть туфель очередного самодержца, и опять же не важно, то ли это сапог, сапфирами, рубинами изукрашенный, то ли ботинок от Louis Vuitton.
Ханжами не будем. Ведь любой африканский, азиатский царек костюмы шьет либо в Лондоне, либо в Париже. В ответлении от Елисейских Полей, рядом с церковью Мадлен, есть потрясающие ателье-бутики, где фрак-смокинг безупречно приладят хоть на грузовик, хоть на пивную бочку. Ну да, капитализм. Клиент – божество, амулет, типа куриного бога в Коктебеле. А что дырка внутри, в сердце, в мозгах, тем большие такому оказываются почести. Давайте-давайте, разносите в клочья свою страну, ведь ваши денежки, на прихоти потраченные, у нас осядут. Мы-то копим, а вы тратите. Хотите колье, хотите поместья на Лазурном берегу. Да, пожалуйста, с превеликим удовольствием – нате. А мы откроем еще музеи, дадим стипендии неимущим, способным студентам, наученные вашим же, былым, опытом, чем расслоение в обществе на безмерно богатых и предельно нищих государству, стране грозит.
А Коктебель, ну что же, он остался, остается в памяти тех, кто знал его подлинным. Когда я во Франции, Италии, Испании, Караибах, Мексике встречаю чарующее его подобие, чистейшее море, бесконечный пляж, гряды гор, как Карадаг величественно неприступные, возвращаюсь в детство, в молодость, в страну и к людям, которых больше нет нигде.
НЕ НАША ЕДА – ЛИМОНЫ
Для моего сдержанного отношения к зрелищному искусству были причины: первая – я сама, предпочитающая, лежа на диване, предаваться беспорядочному чтению, вторая – замужество сестры Ирины. Ей было девятнадцать, мне шесть, когда на Лаврушинском у нас появился Олег Ефремов. Ненадолго, но это был как раз период становления театра "Современник".
Родители с младшей Катей жили на даче, а я в школу пошла и осталась в московской квартире. Актерская вольница возникала, когда я уже спала, утром же они отсыпались, а я отправлялась на уроки. О многолюдстве сборищ свидетельствовал опустошенный холодильник, а так же погром, учиняемый молодыми дарованиями в процессе репетиций.
Однажды проснулась от грохота, встала, прошлепала по коридору к, так называемой, столовой и замерла на пороге: окно настежь распахнуто и оттуда с седьмого этажа будущие знаменитости лихо, с веселым азартом выкидывали наши вещи. На моих глазах уплыл стул, потом что-то еще, но лишь когда черед настал моей детской гармошке, рванулась и вцепилась зубами в чью-то талантливую руку.
Видимо, собственнические инстинкты рано во мне проснулись, еле меня отодрали от укушаемого. Хочется думать, что был то не Евстигнеев, не Табаков, хотя именно он в одном из первых спектаклей «Современника» по пьесе Розова "В добрый час" крушил на сцене "мещанский уют", на который в то «оттепельное» время яростно напустились прогрессивно мыслящие представители советской интеллигенции.
Как бы и странно, почему в полуголодной, полураздетой стране, с большинством населения, ютящимся в коммуналках, когда холодильники роскошью считались, рыдали девушки, порвавши чулок, возникла потребность клеймить обывателей, развращенных будто бы благополучием. В таких реалиях счесть угрозой для нравственности соотечественников убогие мечтанья приобрести, скажем, тахту, было преувеличением, выражаясь мягко. Но в России всегда свои правила. Так что не удивительно, что как раз в период нехватки всего, от эмалированных, к примеру, чайников до сгущенки, в литературе, с театральных подмостков звучала гневная отповедь бездуховности.
Хотя, напротив, советское общество крен имело противоположный: непрактичность насаждалась в людях, можно сказать, насильственно, отсутствие деловой сметки возводилось в добродетель, метущиеся натуры служили образцом, а, так сказать, приземленные порицались.
Возражений слышно не было. И «левые», и «правые» смыкались в представлениях, что презрение к материальному человека возвышают, а губят мелочи, житейский сор. То, что тут задеваются основы жизни, долго оставалось незамеченным. Первым усомнившимся стал Юрий Трифонов. Но почему-то от внимания ускользнул едва ли не главный мотив его произведений: принципиальность, убежденность еще не гарантируют человечности, как и бессеребреничество – благородства.
Олег Николаевич Ефремов вполне мог бы стать одним из героев трифоновских повестей, для кого убеждения, принципы – главное в жизни. Как личность он был задан, осуществлен именно в «оттепельную» пору, и, в отличие от других «шестидесятников», не изменился. В этом можно увидеть свидетельство цельности, но и ограниченности тоже, да простят меня почитатели его таланта.
Кстати о таланте. В Ефремове его признавали не только соратники, но и противники. В этом тоже типично российский взгляд: темперамент, бойцовские качества путать с даром, основной признак которого развитие, углубление, прорывы, современниками часто не замечаемые. Непонимание – расплата. Популярность – обратный знак, означающий привыкание. Публике нравится узнавать знакомое: мелодии, лица, почерк. Ефремов стал любимцем зрителей, встречающих практически в каждой им сыгранной роли родное, типичное. К тому же в то время вошла в моду будничность, подтверждающая, как считалось, правдивость. Внешность Ефремова полностью канонам таким отвечала. Свой. Неказистый? Тем лучше. Зато обаятельный, именно в простоте.
Модель такая утвердилась в советском искусстве надолго, не пуская на сцену, экран колоритность, яркость. Трагедия такого артиста, как Луспекаев, на совести тех, по чьим меркам он в молодые годы был чересчур хорош. Следовало стать инвалидом, чтобы заслужить успех в "Белом солнце пустыни".