Люгер «Гарда» так же беззвучно продолжил путь, роняя редкие капли с трех пар весел и только звуком их падения обозначая себя. Самый быстрый кораблик Эндэры, несущий едва ли не наилучший набор парусов, управляемый почти что силой мысли – и ничтожным по численности экипажем. Он возникал внезапно и так же пропадал, полня копилку слухов нелепейшими подробностями. Ведь ничто не украшает рассказ так, как домысел.
Моряки с люгера, по слухам, не живые люди: вроде бы ни разу они не пили в портовых забегаловках, не гуляли на берегу – по крайней мере, о них не удавалось выведать соленых историй. Более того: капитана не знали ни в лицо, ни по имени, хотя примет могли указать немало, от дьявольской усмешки – до коротких рогов, надежно спрятанных в курчавых волосах… Само собой, трезвые слушатели посмеивались над подобными россказнями, а вот пьяные их распространяли, да еще истово творили знак замкового камня и божились, что всё правда! Самые умные предпочитали помалкивать, сторонясь болтунов: экипаж люгера, в конце концов, не так страшен, как его пассажиры. Но даже пассажиров обсуждать не столь опасно, как поминать без надобности имя истинного владельца «Гарды». Оно ведь и неназванное читается в многозначительном молчании и взглядах-намеках, обращенных вверх…
Между тем люгер, как охотящаяся кошка, не делая ни единого лишнего маневра в кромешной ночи, шел к цели, плавно переставляя лапы-весла. Цель указывал узкий, как бритвенная прорезь, луч масляного фонаря, накрытого кожухом. Когда в тумане обозначился борт лодки, этот луч прочертил нитяной блик на темной воде и нарисовал рыжий штрих на носовой фигуре люгера – обнаженной острогрудой русалке с клинками в отведенных за спину руках.
В крохотной лодке стоял один человек. Он подавал знак и ждал подхода люгера, а теперь повернул фонарь, дав морякам рассмотреть свое лицо – совсем молодое, безусое. С борта протянулась рука. Юноша отдал светильник, затем длинный сверток – кожаный, плотно увязанный и, видимо, не особенно тяжелый. Наконец, пассажир одним движением качнулся вперед и вспрыгнул на палубу «Гарды». Прошел на корму, вежливо кивнул капитану.
– Тот, кого я преследую, утром отплыл к Льерским островам. Он нанял «Ласточку», если верить портовым болтунам.
– Шхуна знакомая. Ветер переменился на закате и благоприятствует нам, – задумался капитан. – К завтрашней ночи догоним, если погода не упрется. Твоя каюта, прошу.
Юноша кивнул и пошел следом за капитаном, всматриваясь в его широкую спину и словно вопрошая её о своем, невысказанном вслух.
– Тебе нравится спать в ладонях моря, – почти отечески, даже ласково, отметил капитан. – Разбудить к полудню, да?
– Всё знаешь, хоть я ни разу не допустил любопытства по отношению к себе, – отметил пассажир. – Иногда спокойнее не знать.
– Любому из нас ведом страх. Этот – не худший, – капитан отворил дверь и указал рукой в темную каюту. – Прошу. Но, если у тебя есть безопасный для меня вопрос, буду рад ответить.
– Безопасно в моем случае лишь молчание… Скажи, ты был хоть раз счастлив по-настоящему? Не на миг и не пьяно, не отчаянно и безумно, а – тепло.
– Когда «Гарда» летит, едва касаясь волн, у меня есть цель и я принадлежу полету, – сразу отозвался капитан. – Мы делаемся едины. Мы лучшая гончая Башни, призовая. Мы – я, команда и «Гарда». Это смысл и счастье.
– И все? – вроде бы расстроился пассажир, сгинув в непроглядности мрака каюты.
– Еще моя Анита, – смутился капитан и совсем тихо прошептал, поясняя. – Она совсем мала, но всякую ночь прилежно жжет на подоконнике лампадку, называет её маяком. Любому кораблю нужны якорь и бухта, иначе он сделается призраком. Нэрриха, тебе не страшно жить без якоря?
– Жить – да, быть – нет…
Дверь каюты качнулась, обрезая разговор. Каждый его участник, как и много раз прежде, остался при своем. Юноша выскользнул из шелка рубахи, уверенно прошел в темноте к койке, сел, расшнуровал башмаки, размотал широкий пояс, обернутый несколько раз вокруг талии. Стянул штаны и лег на пол, прикрыв глаза и припав ухом к доскам. Он не желал слушать сердце, когда рядом звенит вода. Темная, свободная, выглаженная ладонью слабого попутного ветра. Разве вода знает страх бытия? Разве есть смысл спрашивать, живет ли ветер? Стихии существуют изначально, они – суть мира, им не нужны ни якорь, ни бухта.
Нэрриха прикрыл веки. Он нехотя уступал утомлению и признавал: сон неизбежен. Сон составляет весомую часть проклятия жизни, которая однажды смогла изловить тебя, лишить воли и подлинной сути.
Сон, как ни гони, подкрадется и утащит в пучину. Сперва покажет свет, а затем отомстит, ведь в этой жизни ничто не дается без оплаты.
Вода на ладонях волн, обнимающих днище, зазвенела веселее. Далеко, в дремотном видении, вода обрела яркость бирюзы, обожгла взгляд бликами солнца невозвратного дня… Того самого первого осознанного тобою дня, давным-давно канувшего в прошлое. Вода помнит все, в отличие от ветра. Может быть, за это стоит уважать её. Особенно если память, израненная, едва живая – всё же не пытка…
Солнце давно минувшего дня снова, по воле памяти, стояло в зените. Мир был наполнен томлением и восторгом. Волна взметнула пену смеха, как пригоршню щедро даримого жемчуга. Ветер подхватил подарок, подбросил выше. Он перекатывал в своих струях радуги счастья, играл каплями брызг. Ветер тёк широкой рекой по синему руслу моря, стремился к берегу, желая впитать его запахи и наполниться шумом города, болтовней людей и пением птиц. Ветер тек, и не было для него смысла в человечьих делах.
Что такое счастье? Горчит ли горе? Глубоки ли потемки души? Эху безразлично, что за крик оно дробит и искажает, играя в ущелье. Бытие ветра не схоже с людским. Настолько, что порой делается занятно оценить разницу.
В городе шевелились интересные звуки. Ветер тек все медленнее, впитывал их, гладил нагретые крыши, шуршал суховатой листвой. Но – что это?
Надтреснутый звук виуэлы. Единое дыхание толпы пьет крупные глотки ветра, чтобы вернуть их в крике: «А-ах! О-ле… О-о-о».
Щелчки пальцев сперва отсчитывают, а затем требовательно задают ритм. Вносят в ветер биение сердец – новое ощущение, ставшее на миг внятным… тревожное – чуждое и манящее.
Ветер докатился до крепостного вала скал за городом, оттолкнулся… Дать себе возможность без спешки кружить в долине, шелестя листьями, взбивая пыль в лабиринте улочек. Ветер качнулся было к морю, но не покинул города: дыхание толпы тянуло, жгло новым ощущением – любопытством… Он поддался, спустился к площади. Бережно, как морскую волну, тронул волосы плясуньи. Погладил – и запутался, слыша лишь её дыхание, ее сердце!
Мир схлопнулся! Мир вывернулся наизнанку. Мир весь сосредоточился в крохотной капле, дрожащей во тьме. Так ветер утратил волю и первый раз познал страх бытия.
– Нет!
Сон сгинул, едва нэрриха сквозь стиснутые зубы простонал отрицание – бессмысленное, запоздалое. Тело корчилось на полу, помня давнюю боль. Нэрриха зажимал уши, пытался отгородиться от своего постоянного кошмара. Не преуспев, он встряхнулся, встал, презрительно скривился. Снова он очнулся в поту, даже короткий ёжик волос на макушке холодный, влажный. Горечь донимает душу, спазм боли прокалывает сердце… Приходится знакомым, много раз пройденным путем, ступить два шага до столика, нащупать в гнезде у стены кувшин с водой. Жадно выхлебать половину и вылить на макушку остальное.