Яэль Гуткин, старшая на два года сестра Ориты, сидела в углу кафе «Кувшин» и что-то переписывала из газеты.
— Наверняка переписывает своим четким почерком с обратным наклоном что-нибудь из стихов молодого поэта Адониваля Аштарота, — решил Срулик в тот самый момент, когда Яэль подняла голову и улыбнулась ему своими добрыми глазами, вызывавшими у него чувство вины и одновременно согревавшими душу.
Он чувствовал себя виноватым, ибо знал, что совсем не достоин ее хорошего мнения о себе. В отличие от взгляда карих глаз Ориты, который, даже не обращаясь на него, учинял в его сердце беспорядки, взгляд голубых глаз Яэли, похожих на глаза сестры, несмотря на различие в цвете, наполнял его покоем, бывшим не следствием голубизны этих глаз и, конечно же, не следствием некой безмятежности, иногда излучаемой смотрящим, ибо сама Яэль была, особенно в этот период, нервной и напряженной. Несмотря на все сходство с сестрой, взгляд Яэли, как и манера разговора, и походка, и все ее движения в целом, жил в иной струе, на иной волне, и пел иную песнь. Взгляд ее глаз всегда сообщал Срулику нечто о задаче человека пробуждать добро в себе и вне себя, тем самым прикрывая крышкой кипящий чайник и умиротворяя его, пока он бурлит и задыхается, зажатый между чувством вины и давлением пара, бушующего внутри.
— Ведь ты же хороший и разумный парень, Срулик, — говорил ему этот взгляд. — Золотая душа. (Так Яэль именовала всякого, кто ей нравился: «Роза — золотая душа», «Срулик — золотая душа».) И ведь так много всего нужно сделать для этого народа, и для этой страны, и для всех страдающих и угнетенных в мире. Достаточно, чтобы ты, и я, и каждый из нас делал то немногое, что в его силах, — и весь мир превратится в такое место, в котором приятнее жить, станет менее гадким и более симпатичным, менее испорченным и более добрым…
И все эти вещи, и все из них вытекающее взгляд этот говорил ему безо всякой связи с самим разговором, вертевшимся вокруг какой угодно темы или простого обмена словами ни о чем, вроде того, как поживает мама, или что сказал врач, или что ты собираешься делать теперь, по окончании занятий в семинарии, или видел ли ты последнюю выставку рисунков Холмса. Эта Яэль вообще не любила ни слышать, ни произносить слов о справедливости, о честности, о спасении народа и возрождении страны, о победе труда, братстве народов, рабочей революции и самореализации. Но сама она, однако, до такой степени постоянно пребывала под гнетом обязанности вести себя достойно, действовать и совершать что-нибудь ради кого-нибудь или чего-нибудь, что ее внимания вовсе не хватало на собственную внешность и одежду. Она появлялась в любом платье, оказавшемся под рукою при пробуждении, и иногда, по рассеянности, ей случалось выйти в распоротом платье, в свитере, надетом наизнанку, или в незастегнутой блузке. Поскольку Яэль обладала хорошим вкусом и тонко во всем разбиралась, Орита таскала ее с собою за всеми своими покупками. У Яэли всегда находилось время помочь сестре в выборе блузки, подходящей к юбке, и браслета, подходящего к блузке, но для себя у нее на это досуга не было. Ведь для младшей сестры она исполняла долг помощи, а в исполнении всяческих долгов перед ближними она отличалась всегда, по отношению же к себе не видела ни малейшей обязанности нарядно одеваться. Наоборот — вопросы нарядов и причесок были для нее излишними хлопотами, которые она старалась по возможности сводить к минимуму, и до тех пор пока Орита не заставляла ее купить новое платье или пару туфель, Яэль не сознавала, что нуждается в новом платье и что ее туфли уже износились.
— Боже правый! Что ты сделала со своими волосами?! — возопила Орит, вдруг увидев ее на углу улицы Принцессы Мэри, возвращающуюся от парикмахера с остриженными волосами и в потертой кожаной куртке. — Ты намеренно себя уродуешь! Да-да, не рассказывай мне сказки, что тебе не хватает терпения заниматься длинными волосами и всяческими крючками, булавками и застежками приличных платьев. Ты просто хочешь заглушить в себе женственность!
— Честное слово, Рита, пора тебе покончить с твоей пустой психологической болтовней. Если я тебе говорю, что так мне удобнее, значит, так мне удобнее.
Более потертой кожаной куртки и короткой стрижки, которая на самом деле шла Яэли и подчеркивала ее высокую шею, Ориту огорчали наметившиеся на лице сестры морщинки, на лбу и в уголках глаз, с тех пор, как она вернулась с группой рабочих, прокладывавших участок новой дороги на Иерихон. Девять месяцев под солнцем Иудейской пустыни испортили ей кожу лица: ее маленький, горделиво вздернутый носик превратился в постоянно шелушащийся розовый треугольник, а насильственное сжимание глаз на жестоком свету образовало морщинки в их уголках и в середине лба.
— Ты отправилась готовить еду для рабочей бригады только потому, что ты ненавидишь готовку и не умеешь готовить, — говаривала Орита, когда хотела ее поддеть.
Ко всем прочим остротам, насмешкам и шуткам Ориты касательно Иерихонской дороги, куда более едким и язвительным, чем эта, связанная со стряпней, Яэль сама весело присоединялась, но эта почему-то ее обижала. Яэль, любившая и умевшая поесть и прекрасно разбиравшаяся во вкусах жарких и салатов, ненавидела все связанное с кулинарным процессом, занимавшим все мысли ее матери.
— Больше всего я боюсь того момента, — однажды поведала она Срулику, — когда мама начинает рассказывать всем о своих занятиях филологией в Кембридже.
Очередь истории с языкознанием всегда наступала с подачей на стол закусок. После того как гости выражали свое восхищение превосходным и неповторимым вкусом кушаний, созданных руками хозяйки (всегда старавшейся приготовить каждую трапезу собственноручно, не оставляя кухарке ничего, кроме обычной подсобной кухонной работы), та, скромно отворачиваясь, изображала на своем лице печальную улыбку приговоренной, выслушивавшей, заведомо принимая приговор, наложенное на нее тяжкое наказание, и говорила:
— Да-да, на все эти глупости — на варку, жарку и печение я и растрачиваю всю свою жизнь! Когда я изучала филологию в Кембриджском университете, все мои профессора были уверены, что меня ждет блестящая академическая карьера. Я всегда смущалась и краснела до корней волос, когда декан филологического факультета превозносил меня в лицо. Я всегда сомневалась, действительно ли я заслуживаю этого славословия. Все же я чувствовала, что, несмотря на все свои несовершенства, я предназначена для филологических исследований и что в моих силах внести скромный вклад в науку. Я и не представляла себе, будучи юной студенткой, что вместо занятий филологией все дни свои проведу на кухне, среди кастрюль и горшков.
Иногда случалось, что очередь филологии задерживалась вследствие невежества новых гостей, впервые приглашенных на трапезу в доме члена Верховного суда и незнакомых с застольными порядками хозяйки. Если восхваления яств задерживались по какой-либо причине, обычно потому, что приглашенные были погружены в беседу с судьей, госпожа Гуткин тревожно морщила лоб и обращалась к сидящему рядом с выражением лица, с которым обычно обращаются к больному, и спрашивала его, не кажется ли ему, что что-то не в порядке со вкусом супа. Она опасается, что суп слишком пряный. А что относительно фаршированной рыбы? Не находит ли он, что она слишком тяжела для пищеварения? Такая порция рыбы может, Боже упаси, оказаться тяжелой для организма и привести к нарушению сна. Может быть, следует вернуть на кухню эту фаршированную рыбу (о эти шарики фаршированной рыбы, одновременно упругие и пышные, тонкие в своей остроте и острые в своей сладости, жующиеся с вожделением и тающие во рту с нежностью, проникающей в самые недра желудка, о эта знаменитая фаршированная рыба, которая была жемчужиной в короне и блистательным венцом творения судейской жены!) и попросить у кухарки сделать яичницу или что-нибудь другое, простое для приготовления и легкопереваримое? Как только звуки тревоги в голосе хозяйки достигали слуха ее мужа, тот немедленно прекращал беседу и возгласом «Ида!» подавал сигнал к началу славословий.