Когда она схватила блюдо с фруктами и грохнула его об пол, папа осознал, что настало время убежать из дома в мастерскую, для мамы стал вырисовываться путь к достижению ручных часиков, столь жизненно необходимых для Рины и для сохранения мира в доме, а Длинный Хаим, прямо в этот момент тихо вошедший в своем галстуке-бабочке, застыл на месте, совершенно зачарованный. Срулик, увидевший его через окно еще до того, как он вошел, хотел предупредить Рину и остановить ее вовремя, прежде чем «весь этот позор» предстанет перед гостем, но не успел. Да и если бы успел, не смог бы удержать Рину. Когда ту одолевает гнев, она ведь ни с чем не считается — ни с папой, ни с мамой и, конечно же, ни с посторонними людьми, и ее совсем не интересует, что они видят, слышат и думают.
Еще сквозь окно Срулик увидел, что Длинный Хаим слегка смущен, и предположил, что тот смущен встретившими его криками и спорами, но на самом деле он был смущен сам по себе, оттого что пришел просить взаймы в конце месяца, в такое время, когда у Отстроится-Храма наверняка и у самого нет ни гроша. Тем не менее у него не было выбора, как только попытать счастья. В худшем случае, если Отстроится-Храм не сможет ссудить его хотя бы десятью пиастрами, он сможет пообедать.
Вид беснующейся Рины зачаровал его и совершенно рассеял первоначальную неловкость. Длинный Хаим глаз не мог отвести от расходившейся в гневе отроковицы — от топанья ее ног, от ее пылавшего лица, от ее глаз, метавших искры ненависти, от ее маленьких крепких грудей, вздымавшихся и опадавших вместе с ее тяжелым дыханием. И Срулик вдруг заметил к своему изумлению, что этот старый человек (тогда Длинный Хаим казался ему стариком, поскольку был папиным другом) все более воспламеняется в своей страсти к Рине. Кроме гнездившегося в нем тогда ощущения, что не пристало пожилому человеку пылать плотской страстью, в особенности к юной девице, которая могла бы быть его дочерью, ибо в этом есть что-то от нарушения законов природы, предназначивших каждому возрасту свое — молодиц молодым, а старух старикам, Срулик осознал, что он наблюдает исключительно странную сцену, неожиданно проливающую свет на поведение людей в целом и на этих людей в частности: на Длинного Хаима и на его сестру Рину, рядом с которыми он проводит всю свою жизнь. Они показались ему куклами, управляемыми и направляемыми превосходящими их силами. Конечно же он часто слышал, а иногда и сам пользовался выражениями вроде «страсть одолела его» или «раб своих страстей», но то, что до сих пор было обычным выражением и неким абстрактным понятием, прямо на его глазах превратилось в осязаемую действительность. Так человек впервые в жизни видит в микроскоп микробов, до того долгие годы зная об их существовании лишь понаслышке. Однажды папа купил ему дешевую японскую игрушку — конька, сделанного из жести и приводимого в движение пружиной. Когда натягивали пружину, бедный конек кружился в направлении, противоположном повороту его шеи, словно пытаясь освободиться от механизма, заставляющего его кружиться, в то время как он хочет поскакать прямо в свое стойло. Этот конек долго не протянул, поскольку пружина была значительно сильнее окружавшего ее жестяного тела, и после нескольких кругов это тело разломилось надвое. Своей длинной искривленной шеей и вытянутым лицом Длинный Хаим напоминал японского конька, и Срулику казалось, что и он вот-вот разломится надвое, так же как и Рина взорвется, если не получит желаемого. Срулик увидел это со всей ясностью, поскольку сам не разделял ни страсти Длинного Хаима к своей сестре Рине, ни ее страсти к ручным часикам. В тот момент он не только сердился на Рину, но и ненавидел ее. Немало накопилось в его душе и против папы с мамой, которые вместо того чтобы проучить ее, вместо того чтобы дать ей пощечину, и еще, и еще, пока она не одумается и не поймет, что значит быть избалованной и вымогать ручные часики у бедного отца, которому нечем заплатить даже за съем мастерской, вместо этого оба они ведут себя, каждый по-своему, словно обвиняемые, признающие свою вину и старающиеся всеми силами искупить ее. Всё для этой Рины! Даже свое грязное белье она складывает маме, чтобы та его постирала, словно само собою разумеется, что в обязанности матери, кроме всего прочего, входит стирка дочерних трусиков. А когда Рине приходится иногда делать это самой, то лицо ее принимает оскорбленное выражение, будто с ней поступили несправедливо. Будь она хотя бы последовательна в своем увлечении чем-нибудь существенным, это было бы простительно, можно было бы даже ценить ее. Это касается, например, пения и музыки — ведь она унаследовала от папы прекрасный музыкальный слух и чудный голос и любила петь, но и в этом не пошла далеко. Девушки с куда меньшими природными данными сделались знаменитыми певицами благодаря постоянству и упорству в достижении цели. Ну а эта Ринеле… у нее ведь никогда не было ни капли постоянства касательно какой-нибудь дальней, не сиюминутной цели. Она пела тогда, когда ей попросту хотелось петь. В хорошем расположении духа (а в компании расположение ее духа обычно бывало хорошим) она пела перед находившимися рядом людьми, но приложить какие-либо усилия для постановки голоса и овладения нотами ради того, чтобы когда-нибудь достичь профессионального уровня — это казалось ей принципиально неприемлемым, пустым и бессмысленным делом, не менее абстрактным, чем такие понятия, как «надежда», «чаяние» или «будущее». Она была лишена каких-либо амбиций, и в этом, по сути дела, заключалась ее особая прелесть. И поскольку вдобавок к отсутствию амбиций она никогда не умела пользоваться хитрыми уловками для получения желаемого, строить планы и козни, короче говоря — «вести себя умно», как это принято называть, каждое новое влечение втягивало ее в жестокую войну, бросало в лобовую атаку и, когда это прямо не было связано с папой и мамой, приводило к тому, что она билась головой о непробиваемую стену.
Желанные ручные часики Ринеле в конце концов удалось заполучить. После того как папа скрылся в мастерской, мама порылась в недрах комода, в том самом старом потертом кожаном бюваре, содержавшем пачку дорогих ей вещей — главным образом выцветшие фотокарточки и полинявшие письма лучших лет ее жизни, и вытащила из него свои ручные часики, некогда полученные в подарок от старой ведьмы — бабушки Шифры. Это были превосходные золотые часы «Омега», но не к такого рода часам стремилась всей душою Рина. Это были тяжелые квадратные часы, а у девочек в моде часики круглые, маленькие, на черных кожаных ремешках.
— Это часы для бабки, а не для девочки! — раскричалась Ринеле в страшном разочаровании. — Только этого мне не хватало — явиться в класс в бабкиных часах. Может быть, прийти еще и в бабкиных ботинках с длинными белыми шнурками вокруг щиколотки?!
И опять мама почувствовала, что повела себя неподобающим образом, и решила продать золотые часы, чтобы купить современные.
Продажа золотых часов была единственной в маминой жизни коммерческой сделкой и стоила ей здоровья, потребовав гораздо более тяжелого душевного усилия, чем она предполагала. Мама терпеть не могла почти все, что в той или иной форме напоминало ей собственную мать, бабушку Шифру, особенно отличавшуюся умением торговаться. В этом вопросе бабушка Шифра обладала выдающейся и незаурядной силой, и этот дар проявлялся главным образом в отношениях с мелкими торговцами, разносчиками и мастеровыми. Каждый грош, который ей удавалось отбить от стоимости килограмма сахара, от платы грузчикам или прачке, воспринимался ею как великая победа, и день, в который ей не была ниспослана радость такого рода победы, был для нее днем горечи. Она торговалась даже по поводу цены товаров, которые вовсе не думала покупать, а посему ей случалось возвращаться домой нагруженной всяческими излишними мелочами, потребовавшимися исключительно ради наслаждения сознавать, что она одолела разносчика в торге. Уже в детстве мама страшилась той минуты, когда ее мать ринется в схватку цен, той самой минуты, когда губы ее искривятся в гримасе презрения, смешанного с отвращением, при виде ткани, развернутой перед нею торговцем, а пальцы, только что усердно ощупывавшие эту материю, отдернутся, как от мерзкого гада. И уже тогда мама старалась убежать из дома, когда ее мать приглашала покупателей на всякую рухлядь, лохмотья и тряпки, от которых хотела избавиться, и начинала плести небылицы о каждом обломке, не моргнув глазом и без всякой необходимости, словно предаваясь искусству вранья ради него самого. Она также не останавливалась перед тем, чтобы отвесить дочери захватывающую дух оплеуху, когда та становилась помехой ее коммерции, как это произошло в случае с книгой. Когда однажды в подвал их дома пришел некий юноша, чтобы купить для своей комнаты стол и стул, он загорелся при виде потертой книги, валявшейся в углу, и готов был уже заплатить за нее больше, чем за стул, как вдруг дочка разразилась криками: