Я пододвинул стул, сел перед клавиатурой, закрыл глаза, затворил слух для звуков, заученных наизусть механическим мозгом, и обеими руками сыграл парочку трагических банальностей. Ужасных с мелодической точки зрения: фа минор, фа-диез мажор. Однако спрятанный в инструменте перфорированный бумажный ролик оказался сильнее, чем я. Он-то знал свое содержание, а я свое — нет.
— Просто ужас, что ты делаешь, — сказал Тутайн.
— Да, — согласился я. — И открыл глаза, чтобы с очевидностью доказать себе: я не вправе продолжать начатое; мне не остается иной роли, кроме как наслаждаться тем, что готов предложить искусный аппарат братьев Монци… Только теперь я заметил, что посередине фасадной стороны инструмента помещена подвижная картина: дорога, и поле, и дерево; а на дальнем плане, на холме, — ветряная мельница
{100}
; и четыре ее крыла медленно движутся, как если бы бессильное кружение этого маленького креста могло создать иллюзию реальности. На небе, затянутом тяжелыми облаками, зависло солнце, которое не светит. Но зато светятся красные и желтые лампы, скрытые за миниатюрными жалюзи… Внезапно нарисованная дорога ожила. По ней заскользила телега, влекомая ослом. На телеге сидел человек. Он двигал руками. У него за спиной громоздились пузатые мешки, слишком тяжелые для несчастного животного из жести или картона. Колеса телеги — старинные, явно относящиеся не к нашему веку массивные деревянные кругляши — не вращались. Но телега, хотя и медленно, скользила по направлению к мельнице.
Между тем световые эффекты на передней стороне ящика изменились. Красное освещение превратилось в зеленое и потом в синее (не слишком отличающееся от унылого цвета стен). И я сразу понял, что это должно означать: ночь. Солнцу пришлось теперь взять на себя роль луны, и оно с этой задачей прекрасно справилось. На протяжении ночи телега тоже двигалась. День и ночь… Когда я обнаружил, что в этом нарисованном, скудно освещенном мире существуют также утро и вечер, бумажный ролик закончился. Контакты разъединились. Свет, озарявший живую картину, погас. Мельница остановилась, телега замерла. На еще продолжавшие колебаться стальные струны лег демпфер. Но сам ящик не умер; он только заснул. Я услышал, как бумажный ролик — внутри — автоматически перематывается назад, чтобы быть готовым к следующему опусканию монеты. Потом прекратилось даже это ворчание внутренних органов. И тишина ночи стала еще ощутимее, чем прежде.
Принеся нам еду и напитки, женщина проиграла тот же музыкальный фрагмент еще раз, уже за свой счет.
* * *
Женщина, которая приняла нас в первый вечер, оказалась хозяйкой гостиницы. Она придавала значение тому, чтобы при обращении к ней не забывали слово дуэнья, а звали ее Уракка де Чивилкой
{101}
. Она была бездетной. Вдовой или незамужней. Она быстро прониклась расположением к нам и по-матерински старалась нам угодить
{102}
. Но не осмеливалась на большее, чем прощать все плохое и неподобающее, что мы, по ее мнению, себе позволяли. В этой гостинице не совершалось ничего непристойного — если, конечно, не считать непристойностью торговлю животными, которым предстоит попасть на бойню и потом быть закатанными в консервные банки… Порядочность. Трезвость. Дешевизна. Точность. Чистота. Все пахло мылом, а не постояльцами — за исключением большой обеденной залы, с ее неискоренимой смесью табачных и алкогольных испарений. Люди, которые здесь останавливались, почти все приезжали в город по делам: что это за дела, каждый мог догадаться по их внешнему виду. Они торговали скотом или мясом, работали маклерами, были хозяевами овечьих стад, которые пригоняли на бойню, чтобы получить прибыль; или владели прилавком в одном из залов крытого рынка и по определенным дням продавали там урожай со своих полей и продукцию сыроварен и винокурен. Оставаясь сельскими жителями, они уже поняли преимущества торговли и почувствовали вкус к риску, связанному с бесцеремонным накопительством. Ни один из мужчин, которые здесь появлялись, казалось, не был захвачен водоворотом какой-нибудь уводящей с прямого пути фантазии
{103}
. Они знали точный размер своих вложений и возможную прибыль или потери. Благосостояние, которого они уже достигли или к которому стремились, не было в их жизни чем-то внезапным; они жили в режиме медленного приумножения собственности — приумножения в том ритме, в каком приумножаются стада. Мышление этих мужчин было результатом выучки у медленно созревающих хлебов. Иногда они приносили с собой острый запах сильных животных. Их белые пальто, почти не запачканные, воняли пометом; реже к этому примешивались терпкие неистребимые испарения овечьей отары. Все постояльцы, казалось, знали друг друга. А если и не знали, то встречались здесь именно для того, чтобы завязать знакомства.
Они разговаривали о хлебных полях и полях люцерны, о лошадях, ценах на зерно, бойнях и фабриках мясной муки, то есть о текущих делах. Разговаривали по большей части тихо, как если бы их сообщения были тайнами, которые нельзя раскрывать третьим лицам. Пили они мало, ели тоже мало. Что, как мне казалось, не согласовывалось с их пышными телесами. И — с набитыми кошельками, содержимое которых они порой совершенно открыто демонстрировали. Порой случалось, что свойственная им бережливость внезапно — на короткое время — сменялась расточительством. Причины таких эксцессов оставались для меня темными. Во всяком случае, поводом служила не удачная или неудачная сделка, а скорее сдерживаемая ярость — тупик, в котором теряется та маленькая несправедливость, которая и послужила изначальным толчком для выламывания из привычной жизни. Все они, казалось, имели совершенно определенное, непоколебимое мнение друг о друге и усердно старались его скрыть… Так члены одной семьи, еще не освободившиеся от взаимной зависимости, лишь намеками высказывают подлинные суждения друг о друге. В случае серьезных противоречий остается возможность бегства в молчание. Цель, оправдывающая совместное пребывание, еще не исчерпала себя, поэтому приходится, хочешь не хочешь, существовать рядом друг с другом — пока чье-то взросление и само время, влечения и любовь к чужакам, неизбежная работа ради хлеба насущного, включение в какой-то новый жизненный план не приведут к распаду данного сообщества… Так же и эти мужчины появлялись, по двое или по трое, молча садились к столу и начинали играть в кости. Речь не шла о высоких ставках. А лишь о том, чтобы облегчить пребывание рядом друг с другом. В конце тот, кто проиграл, оплачивал скудную трапезу. Постояльцы гостиницы не особенно уважали друг друга. Они относились друг к другу с доброжелательностью, точно отмеренной — и не только, в любом случае, скудной, но и предполагающей наличие некоей иерархии. В этом сообществе тоже были изгои: люди малопочтенные, у которых дела шли плохо, или их стада были маленькими, или на них нельзя было положиться в запутанных перипетиях деловой жизни. Тот или иной человек — в прошлом — пытался вместе с таким изгоем, как говорится, воровать коней, но тот разболтал доверенный ему секрет или вообще не умел вести дела по-честному, на равных. То есть сегодняшние изгои когда-то обманули ожидания других; и потому теперь их тоже бросали в беде, если это представлялось желательным и возможным. В конечном счете каждый из здесь присутствующих разочаровался во всех остальных, но происходило это по-разному, с тонкими нюансами. Тут попадались братья, которые обнимались и целовались; друзья, которые даже в денежных делах держались вместе и выручали друг друга; и подозрение по отношению к проверенному партнеру лишь изредка мелькало в уголках их глаз. Как маленькая оговорка. Как обидное для другого сомнение, которое тотчас ослабевало или вообще исчезало. А наряду с такими были и холодные натуры, которые за дружелюбными словами прятали смердящую ненависть и готовность к грубому обману. Но тем не менее все как-то уживались друг с другом.