Река без берегов. Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна. Книга первая - читать онлайн книгу. Автор: Ханс Хенни Янн cтр.№ 167

читать книги онлайн бесплатно
 
 

Онлайн книга - Река без берегов. Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна. Книга первая | Автор книги - Ханс Хенни Янн

Cтраница 167
читать онлайн книги бесплатно

От мамы приходили теперь более спокойные письма. Не то чтобы я освободился от подозрений. Просто в дознании относительно меня отсутствовал какой-либо прогресс. Газеты моего родного города писали обо мне, хотя и были в своих оценках сдержаннее, нежели газеты других городов. Однажды мама мне сообщила, что ходила в кирпичный собор Святого Николая, защитника моряков, чтобы послушать некоторые мои сочинения. («Твой отец отказался пойти со мной; но я встретила в этой церкви господина Дюменегульда».) Она встретила судовладельца, который мог бы представиться ей еще год назад. Они сели рядом. Слушали вместе чужеродные звуки, которые все же должны были быть им близки. Но они не были близки даже моей матери. Она только удивлялась, и ее сердце билось сильнее от глубоко запрятанной гордости. («Когда заиграл орган — а в программке значились прелюдия, пассакалия и фуга, и я прочитала, что все это написано тобой, — у меня на мгновение потемнело перед глазами. Я увидела, что пламя свечей в латунных светильниках, прикрепленных к побеленным колоннам, сделалось черным. А звуки напирали сверху, резкие и разреженные, для меня очень чужеродные — соленые, можно сказать. Я удивлялась, что это сочинение такое длинное. Оно продолжалось двадцать минут или даже больше, так сказал мне потом господин Дюменегульд».) Она удивлялась, что это сочинение такое длинное… И она «чуть не умерла», когда к принципалам и микстурам прибавились трубные голоса {355} . (Я помню эту трубу длиной в 32 фута, с ее латунным язычком и могучим толстостенным оловянным телом, — как громоподобно она присоединяется к басовой мелодии.) Но мама ничего не могла сказать ни о композиции, ни о форме, ни о содержании. («Я ничего не поняла и только на следующий день узнала из газет, какой смысл люди придают твоему сочинению. Разве что название „Фантазия“ навело меня на кое-какие мысли. Эта вещь завершала программу. В ней чувствовался огонь, так я воображала. Ближе к концу — очень неожиданно — начался такой шум, такой гон неслыханно звучащих голосов, на мой слух беспорядочных, что я перепугалась, не зная, к чему это все клонится. Я задержала дыхание, потому что не могла иначе справиться с чувствами, а господин Дюменегульд схватил меня за руку и шепнул: „В самом деле потрясающе!“ Я была в изнеможении, когда пьеса — через минуту или две — закончилась… Я всего этого вообще не понимаю. Ты в результате стал для меня еще более чужим. После концерта знакомые поздравляли меня и директор Дюменегульд де Рошмон долго тряс мою руку. Он тобой восхищается».) В программке значились не только мои произведения; но мама не прислушивалась к тому, что хотели выразить другие композиторы. О них она не написала ни слова. Она цеплялась за фразы и толкования из газет… А прежде сидела на скамье в гигантском кирпичом соборе, и соленые звуки многовекового органа {356} приносили ей пугающие, удивительные вести о сыне. Музыка была грандиозной — так ей, возможно, казалось; но… отягощенной виной, таинственно-печальной, нечеловеческой. Формы, для нее непонятные. Ребенок, когда-то сидевший у нее на коленях, — она больше не узнавала его лицо. Ее сын — избранник и вместе с тем отверженный… Она тосковала обо мне. Не узнавала меня в этой музыке. И цеплялась за слова из газет. Она принимала поздравления. Она заставила моего отца замолчать. («Господин Дюменегульд с беспокойством спрашивал, не заболел ли твой отец, — потому что отец на концерт не пришел… Я не сумела дать ему внятный ответ. Но твоему отцу рассказала, как господин судовладелец удивлялся его отсутствию».) Она хотела знать, где я сейчас живу, почему она все еще должна посылать мне письма на какой-то условный адрес. Она повторила все вопросы, которые задавала прежде… И я снова на них не ответил.

Она была старой и печальной; но и для нее еще существовало Позже. Моя слава возрастала. Мама мало об этом знала или не знала вообще. Но однажды судовладелец написал ей, что филармонический оркестр нашего города исполнит мои сочинения; он, дескать, решился заранее заказать билеты для нее и моего отца, ибо опасался, что это музыкальное событие может ускользнуть от ее внимания… На сей раз мой отец подчинился необходимости пойти на концерт. Вчетвером — четвертым был слуга Кастор, так я предполагаю — сидели они в одном из первых рядов. Мой отец по такому случаю облачился во фрак (мама это особо отметила). Мама сразу же столкнулась с расстроившим ее обстоятельством. На программке было напечатано крупными буквами; ЗАРУБЕЖНЫЕ КОМПОЗИТОРЫ. После моего имени стояла звездочка, а в сноске уточнялось, что родился я в моем родном городе, однако теперь являюсь гражданином Швеции. Отец воспринял это как оскорбление; мама же, наоборот, почувствовала, что приблизилась ко мне, после того как нашла столь четкое указание на мою новую родину. («— Он не хочет возвращаться домой, — сказал мне господин Дюменегульд. — Уж не знаю, по каким причинам. —») Вторая половина вечера была целиком отведена моим сочинениям. Эти четверо, выходит, пришли слишком рано. Они с нетерпением ждали, когда закончится первая часть. Потом начался антракт. Когда после него оркестранты, как обычно, принялись настраивать инструменты, у моей мамы вдруг вспотели ладони. Глаза ее загорелись. Отец, обычно столь сдержанный, тоже разволновался. В программке значились три произведения: та самая быстро написанная симфония фа мажор, сюита и Chanson des oiseaux, которую в те годы играли очень часто. («Когда человек во фраке поднялся на подиум и взмахнул дирижерской палочкой, меня охватил страх; я подумала, что все это мне снится или что прямо сейчас кто-то выйдет и объявит: мол, произошла ошибка, композитора по имени Густав Аниас Хорн не существует… Но я не пробудилась от сна, и никто такого заявления не сделал. Руки капельмейстера задвигались, и полились темные звуки духовых инструментов: вначале, как потом объяснил мне господин Дюменегульд, звучали фаготы и кларнеты. Я была потрясена. Передо мной выстраивалось царство из красок и звуков — правда, непостижимое для моей глупой головы, но все же исполненное простой красоты, которую я понимаю. Порой мне казалось, будто звуки рожков и скрипок проносятся высоко надо мной, и эта звуковая волна оставалась для меня лишенной образов. Я очень мало понимаю в музыке; и я, несмотря на всю радость, непрестанно боялась: удалось ли тебе сделать эту вещь так, как ты сам мог бы себе пожелать».) Она боялась!.. Но всеобщее воодушевление захватило и ее. Сюиту она слушала уже спокойнее. Правда, сына в ней опять-таки не узнала. Но его имя стояло надо всем, что происходило. Имя играет важную роль. («Я постепенно поняла, что это большое музыкальное событие. Я узнала, что в концертном зале присутствуют первый бургомистр {357} и ректор университета; а один из членов сената после концерта пожал мне руку. Не представляю, откуда он узнал, что я твоя мать».) Chanson des oiseaux ей понравилась. Ей казалось, что эта вещь для ее ума постижима. Маме слышалось непрерывное птичье пение. Головокружительные, нескончаемые трели, издаваемые неведомой волшебной птицей. И посреди этого пения вдруг наступило дурманящее затишье, как бывает в полдень жаркого летнего дня. Отдаленное громыхание грозы; но из самой этой духоты, подобно освежающему дождю, вдруг хлынула успокоительная возвышенная мелодия… Так мама описывала трагическую среднюю часть, которую я сочинял с совсем другими мыслями и ощущениями, лежа на мостках над ложем реки в Уррланде. — Возможно, мама лишь повторила слова другого человека. («Аплодисменты все не кончались. Люди выкрикивали твое имя. Распространился слух, что ты наверняка сидишь в зале. Твой отец поднялся, будто хотел что-то сказать. Но до этого дело не дошло… С того вечера он стал еще молчаливее; есть что-то неестественное в том, как мало он говорит».) Судовладелец пригласил их распить бутылку вина. Тот четвертый упомянул, что присутствовал при кораблекрушении «Лаис». И что знает меня лично. (Больше мои родители ничего от него не услышали.) Это наверняка был Кастор. Кастор слышал некоторые мои сочинения. Значит, когда мое письмо дойдет до него, он будет знать, что задолжал мне ответ. И если даже он доверится судовладельцу, то все равно не сможет принять другого решения, кроме того, что я должен получить ответ. Им придется оказать мне толику внешнего уважения, что бы они обо мне ни думали. («Он не хочет возвращаться домой: твой отец часто повторяет эту фразу. То есть — прежнее обвинение, только замаскированное; ведь и господин Дюменегульд де Рошмон больше не строит необоснованные догадки, а говорит только об очевидных последствиях твоего проступка… Твое поведение загадочно. Для моей бедной головы оно совершенно непостижимо. Ты же знаешь: любая вина не исключает возможности прощения. И даже если люди настолько слабы, что не хотят прощать, то для виновного все равно открыт прямой путь осознания своей вины и раскаяния».) Я должен был бы ответить ей, что я отщепенец, что ее слова не могут добраться ни до одной из инстанций моей души. Что я жалею ее, мою маму, и даже обращаю к ней часть изливающейся из меня любви; но вера в нравственный миропорядок во мне окончательно раскрошилась. Нету меня никакого раскаяния, нет даже упрямства. Есть только обступившее меня одиночество, и оно молчит. Скалы законов недвижно стоят в речных быстринах времени. Ни один бог не сдвинет их с места, чтобы устыдить жестокий поток. Слабейший всегда подчиняется сильнейшему. Таков порядок, распознаваемый каждым, кто перестает лгать. Это не вина — быть более слабым; но судья и выдумщик историй все равно навесят на такого человека вину, потому что унизить победителя в любом случае невозможно. Каждое слово, которое будет произнесено о победителе, есть ложь. Но Богу угодно смирение бедных, так нас учат. Это учение — последнее прибежище для тех, кто верит в персонального Бога: бедствия, бедность и боль суть преддверия Его дворца! — Я не написал ей этого. Она была моей матерью. И я знал, что годы ее сочтены. Что причитающаяся ей мера страхов и сомнений вскоре переполнится. Тогда от нее ничего не останется, кроме меня — кроме сохранившейся во мне ослабленной частички моей матери. — Я ответил ей какими-то словами. Поверхностно утешил ее. Потом наступил день, когда она перестала нуждаться в утешении. Мой отец не написал мне об этом. Просто мама молчала. Молчала. Не задавала больше вопросов. И в какой-то момент я понял… Поразительно: отец не написал мне об этом. Так твердо верил он в мою вину. И так мало умел прощать. Он прекратил втайне проводившееся им расследование. Это все, что он мог предпринять против собственной совести. Неподкупная совесть… Алтари, на которых приносят в жертву людей, своих же детей. Чтобы государство процветало, чтобы земля приносила богатые урожаи, чтобы Бог благосклонно вдыхал аромат благовоний: ради этого гибли девственницы, оплодотворенные и растоптанные Минотавром; юноши, у которых каменным ножом выдирали из груди сердце {358} ; новорождённые, брошенные в пасть Баала — раскаленную печь. Это они так устроили — люди с неподкупной совестью. И назвали это правом и нравственностью. Аутодафе, театральное действо для верующих… Было ли их шесть или десять миллионов — тех, кого в христианские века сожгли заживо? — Поля сражений по прошествии пятидесяти лет уже не смердят. Здешние благочестивые союзы называют себя именем шведского короля, чьи солдаты несли знамена, на которых с гордостью были изображены их жестокие деяния, в образах мечей, факелов и вспоротого женского тела, — потому что перед своими битвами этот король, судя по дошедшим до нас рассказам, молился… Бесполезно думать об этом ужасе. Не хотеть его, бороться с ним — это ничего не изменит. Ужас сильнее всех.

Вернуться к просмотру книги Перейти к Оглавлению Перейти к Примечанию