Нельзя не сказать, что диапазон его художественных приемов был весьма широк и разнообразен. Художник мог быть в своих изобразительных решениях строгим, скупым, лаконичным, но мог быть щедрым на яркое красочное воплощение образов, реалистическую, почти натуралистическую живопись.
Я вспоминаю серию рисунков гуашью на темы произведений Салтыкова-Щедрина, сделанные Черемныхом в 1939 году к годовщине смерти великого писателя-сатирика. Когда эти работы были представлены выставочной комиссии, то вначале воцарилось молчание. А затем, не приступая к обсуждению, члены комиссии разразились единодушными аплодисментами. Это было естественно вырвавшееся, подобно электрическому разряду, восхищение великолепным мастерством художника, глубоко понявшего смысл и дух щедринской сатиры, блеснувшего точной и выразительной лепкой сатирических образов, ярким и звонким колоритом красок.
Творческий облик Черемныха неотделим от его человеческих качеств и черточек. На протяжении сорока лет знал я Ми-хайла Михайловича и ни разу не видел его раздраженным, нервным, с кем-нибудь повздорившим. Я не помню, чтобы Черемных вышел из себя, повысил голос, раскипятился… Он был не словоохотлив. На совещаниях и обсуждениях обычно хранил невозмутимое молчание и, только уступая настойчивым приглашениям, немногословно и как-то застенчиво высказывал свое мнение. Говорил он густым басом, короткими лаконичными фразами, произнося их своеобразной, характерной для него скороговоркой.
Помню, однажды ему пришлось выступать докладчиком на очередном критическом обсуждении в «Крокодиле». Черемных не любил и обычно не соглашался выступать публично, но на сей раз не счел возможным отказаться, хотя и с крайней неохотой. Разложив перед собой несколько листов исписанной бумаги, Михал Михалыч сделал очень обстоятельный обзор работ крокодильских художников, высказал много интересных и метких замечаний.
— Превосходный доклад написали вы, Михал Михалыч, — сказал я ему по окончании обсуждения.
— А я не написал доклад. Я его нарисовал, — серьезно ответил Черемных.
— Как так? — удивился я.
— А вот, пожалуйста, — и Михал Михалыч протянул мне свои листки.
И действительно, все, о чем говорил Черемных, было им предварительно изображено на бумаге при помощи условных схематических рисуночков и каких-то иероглифических фигурок. Листы были сверху донизу густо испещрены всевозможными значками, закорючками, стрелками. Карикатуры, о которых шла речь в докладе, были обозначены лаконичной схемой их композиции. Их легко можно было узнать. Разнообразными графическими значками (мне трудно их теперь вспомнить) были также запечатлены критические оценки тех или иных рисунков, удачи или неудачи художников.
Такой чудной «текст» доклада был чрезвычайно характерен для оригинального черемныховского склада, для его изобретательного и находчивого ума, который посещали самые неожиданные, подчас курьезные, а большей частью интересные и плодотворные идеи.
Ему была присуща высокая скромность человека, твердо в себе уверенного, знающего себе цену, не считающего нужным себя афишировать, но без колебаний поступающего и в жизни и в искусстве так, как он считал это нужным. Таким он и остался в моей памяти.
…Константин Ротов. Много лет назад меня попросили написать для одного журнала очерк о его творчестве. Я написал. Желая дать представление об изяществе, артистизме, обаянии творчества Ротова, я назвал его Моцартом от карикатуры, подчеркнув, как легко, вдохновенно, без видимого напряжения, по-моцартовски Ротов создает свои замечательные работы. Потом, по естественной ассоциации, вспомнив бессмертную «маленькую трагедию» Пушкина «Моцарт и Сальери», добавил, что между нами, коллегами и товарищами Ротова, не было ни одного «Сальери», завистника и недоброжелателя. Мы все слишком любили Костю Ротова, доброго, веселого, общительного, порядочного. И искренно восхищались его талантом. Но я ошибся — жизнь показала, что там, где творит Моцарт, неизбежно появляется и Сальери. Впрочем, об этом позже.
Я с детства любил карикатуры, всегда с интересом рассматривал их в сатирических журналах. И от моего внимания не ускользнул маленький рисунок, напечатанный летом 1917 года в петроградском сатирическом журнале «Бич». Рисуночек изображал летучий уличный митинг и поразил меня необычайной живостью и выразительностью человеческих фигурок, очерченных точным уверенным контуром. Была указана фамилия художника — К. Ротов. Еще раз рассмотрев рисунок, я вырезал его из журнала и приобщил к своему собранию карикатур. Так началось мое, пока еще заочное, знакомство с Константином Павловичем. Я не знал, что понравившийся мне рисуночек в «Биче» был первой его карикатурой, появившейся в печати. Ротову было тогда 15 лет.
Личная наша встреча произошла значительно позже — пять лет спустя. Мы уже были оба профессионалами-карикатуристами, печатались в «Крокодиле», «Прожекторе», других сатирических журналах, рядом с такими мастерами, как Моор, Черемных, Малютин, Ганф, Кукрыниксы и другими. Но даже на фоне такого созвездия талантов искрилось и восхищало изумительное дарование Ротова.
Оно расцветало от рисунка к рисунку, покоряя неистощимой изобретательностью художника, щедростью его веселой и озорной фантазии, совершенно необыкновенной способностью подмечать смешные детали и черточки в выражении лиц, поведении, манерах, жестах, одежде людей. Впрочем, Ротов умел видеть смешное не только в людях. С неподражаемым юмором и находчивостью изображал он животных, насекомых, предметы, здания, деревья — все, что привлекало его внимательный, зоркий, улыбчивый взгляд. Я не знаю художника, который был бы равен Ротову в богатстве юмористической выдумки и в умении придать ей изящную, отточенную, я не боюсь сказать, виртуозную графическую форму. Работал он всегда со страстью, не зная усталости и скуки, по-детски простодушно радуясь тому, что выходило из-под его карандаша, сам первый сердечно и заразительно смеясь своим рисункам.
Ему весело работалось. И весело было смотреть на его работу. Удивительный природный вкус и художественный такт уберегали Ротова от чрезмерного сатирического пересола или пережима, которые подчас вредят работам и очень талантливых художников. Ротов никогда не уродовал людей, не окарикатуривал их до кретиноподобного обличья, а очень точно, с неопровержимой и веселой наблюдательностью подчеркивал и как бы брал под увеличительное стекло их смешные стороны. Наблюдательность и зрительная память его были изумительны. Ротову достаточно было внимательно поглядеть на любой предмет, чтобы безошибочно перенести его потом в рисунок и притом не натуралистически копируя, а в забавном стилизованном обобщении. Ему было в высокой степени свойственно острое чувство современности, и поэтому в ротовских рисунках так щедро рассыпаны приметы времени, что придает им своеобразную юмористическую «документальность».
Вернемся, однако, к теме «Моцарта и Сальери», к теме злобной зависти усердного, но заурядного ремесленника от искусства, «поверяющего алгеброй гармонию», к окрыленному, вдохновенному таланту. Вспомните у Пушкина вопль возмущенного Сальери: «Где ж правота, когда священный дар… озаряет голову безумца, гуляки праздного?…»