Ждать, когда поймет читатель, оценит, да и поймет ли правильно, сумеет ли он оценить, что надо и кого надо?! Народ – дитя и ошибиться может, а тут оценку ставят сверху – быть посему: тот гений, тот талант, тот выдающийся, а тот уже и классик. И всем все ясно, сомнений быть не может, читатель знает, что читать! Писатель знает, что писать: строчит на премию, на тему. К пленуму ЦК еще готовится какое-то решение, а на столе уже почти готов роман, как говорится, «информация – мать интуиции…». Казалось бы, вчера еще все шли в одном ряду, ничем не выделяясь, и книги равно средне-серые, а тут кто-то сумел сориентироваться, выбрал тему – тема это главное – и в яблочко попал, и назначается ведущим, а тот, другой – отстал, ведомый, стало быть. По лесенке, по ступенькам расставлены, и тот, кто посерее, карабкается выше, выше!
Ну а истинная литература? Литература пробиралась, обдираясь в кровь, где-то по задворкам, но упорно шла и шла…
Не помню, где и по какому поводу возник тот разговор. Есть только запись, что Марина Ивановна тогда произнесла: «Награду за стихи из рук чиновников! А судьи кто?! Поэт орденоносец! Поэт медаленосец! Какой абсурд! У поэта есть только имя и судьба. Судьба и имя…»
…Фадеев и Цветаева? Цветаева – Фадеев? Но нам ничего об этом не известно, документов, свидетельств пока нет. Мы знаем только, что было письмо Марины Ивановны к Фадееву и есть ответ Фадеева, и мне запомнился еще рассказ Бориса Леонидовича, что у него был разговор с Фадеевым по поводу того, чтобы принять в Союз писателей Марину Ивановну, а если нельзя в Союз, то хотя бы в члены Литфонда, что даст ей какие-то материальные преимущества. Оказалось, нельзя ни того ни другого. Фадеев отказал. Он рассердился на Бориса Леонидовича – как тот может об этом поднимать вопрос, неужели сам не понимает, что в данной ситуации это невозможно!
Борис Леонидович тогда нелестно отзывался о Фадееве, он называл его «лукавым царедворцем, бездушным лицедеем». Николай Николаевич Вильмонт вспоминал, что он тоже обращался с такой просьбой к Фадееву, и результат был тот же.
Марина Ивановна умерла членом групкома. А Борис Леонидович – членом Литфонда – не столь уж велика разница… Россия так богата талантами, и потому, должно быть, в России ими так походя бросаются и не научатся никак беречь. Одним больше, одним меньше, все остается в конечном счете достоянием народа. Ну а народ? Народ – помянет когда-нибудь потом «заупокойной свечечкой»…
Марина Ивановна не просит принять ее в Союз или в Литфонд. Не просит из гордости, а может быть, ей известен разговор Бориса Леонидовича с Фадеевым? Она просит только помочь ей с жильем, помочь добыть с таможни ее рукописи, книги, вещи. Дело в том, что, уезжая из Парижа, она послала весь свой багаж на имя дочери, Ариадны Эфрон. По приезде ей задержали выдачу багажа, а теперь и вовсе, после ареста дочери, отказались его выдать.
Марина Ивановна приходит в Союз писателей, в тот бывший «Дворец искусств» на углу Поварской и Кудринской – куда в двадцатых годах она так часто приходила с дочкой Алей. Где была анфилада комнат с лепными потолками, каминами, старинной мебелью, стенами, обтянутыми штофом, где Бальмонт справлял свой юбилей, а на лужайке перед домом в разлетающейся крылатке Андрей Белый – “ubertanzt”
[31] ничевоков…
[32] «Два крыла, ореол кудрей, сияние…» – пытался разъяснить им, ничевокам, что поэзия всегда есть что, чего, поэзия не может быть ничего.
Но вряд ли в этом нынешнем Союзе писателей Марина Ивановна узнает дом Соллогуба. Внешне он вроде бы не изменился, а внутри комнаты уже начали делить перегородками, за которыми разместятся завы и замы, и только приемная Фадеева так и останется неприкосновенной и будет свидетельствовать о том, что здесь и впрямь когда-то могли жить Ростовы. Фадеева Марина Ивановна не застает и оставляет, по-видимому, письмо секретарше. Был ли он занят, отсутствовал или не захотел ее принять – во всяком случае, о личном их свидании ничего не известно. Марина Ивановна появляется в Литфонде. Ее видят в Гослитиздате. Москва шумит, литературная Москва, конечно: – Вы видели Цветаеву? – Приехала Цветаева! – Вернулась из эмиграции Цветаева! – Цветаева в Москве!
Но Борис Леонидович говорил: приезд Куприна был решен по инициативе правительства, верхов, а Цветаеву пустили по докладной секретаря! Так оно, видно, и было. Куприна встречали цветами и почетом. На московском перроне его приветствовали писатели, щелкали камерами фоторепортеры. В центральных газетах было объявлено о его приезде, помещены снимки его с супругой. В гостинице их ожидали номера. Велись хлопоты о предоставлении им квартиры. А пока шло лето – он приехал в мае, – для него специально оборудовали дачу. Директору голицынского Дома писателей Серафиме Ивановне Фонской было дано распоряжение: немедля обеспечить. И она немедля обеспечила.
«В полдень – 10 мая 1937 года – мне позвонили из Союза писателей и сообщили, что на днях в Голицыно должен приехать вернувшийся из эмиграции Александр Иванович Куприн со своей женой Елизаветой Морицевной, – вспоминает впоследствии Серафима Ивановна. – Нужно для Куприна снять дачу, хорошую и удобную, желательно поблизости от Дома. Нужно, сказали мне, создать такую обстановку, чтобы писатель почувствовал: он вернулся в родной дом. Весь день ходила я по поселку. Искала дачу – тихую, спокойную. На проспекте Луначарского, у старого железнодорожника Звягинцева, была славная дачка из трех комнат с большой террасой. Перед террасой – кусты мелких роз, в саду отцветали яблони и вишни… Эту дачу мы и арендовали. Теперь предстояло как-то убрать ее. Постелили на стол вышитую крестом скатерть, на окна повесили такие же шторы, расставили белую плетеную мебель местного производства. А главным украшением, думалось мне, будет самовар, чайник и грелка к нему в виде петушка с гребешком. Незатейливая эта грелка придавала террасе обжитой, домашний вид.
Теперь следовало подумать о человеке, который мог бы заботиться о Куприных, найти женщину душевную и приятную. В доме нашем работала в это время уборщицей Анастасия Федоровна Богданова, в прошлом ткачиха “Трехгорки”. Она хорошо пела… За неделю мы оборудовали дачу и все приготовили. Я сообщила об этом в Союз писателей и в Наркомат просвещения, Потемкину, который все беспокоился, названивал нам и повторял, чтобы мы постарались получше устроить Куприна.
Он был доставлен на машине в Голицыно в Дом писателей, его ждали к обеду, где специально для него было продумано меню. Потом проводили на дачу. Потом приезжали из Москвы справляться, не нужно ли чего».
Что ж, все это естественно – на Родину вернулся русский писатель. Да, но это свершилось по воле верхов, и было дано указание, и сам нарком просвещения требовал доложить обстановку, и Союз писателей был обеспокоен.
Ну а если «по докладной секретаря»?.. Письмо Марины Ивановны к Фадееву разыскать не удалось. Если оно не попало в частные руки и не скрыто до поры до времени, то, скорее всего, было сожжено тем горбуном, который в октябре 1941 года накануне эвакуации Союза из Москвы жег бумаги. Я видела, как в эти дни над крышей соллогубовского особняка летали хлопья сажи, а зачастую целые обугленные страницы вылетали с искрами из трубы и медленно планировали над сквериком. Немцы уже подошли совсем близко к городу, и во всех учреждениях, не успевших эвакуироваться, по всей Москве жгли архивы, документы. Горбун заведовал отделом кадров в Союзе, и все его боялись. И, завидя его, мрачно говорили: «Этот человек все про всех знает!» Он был на вид безобидный, на тоненьких ножках – горбун как горбун, но все знали – он засекреченный, на такую должность, да еще в творческий союз, не назначают просто так. Говорили, к этому горбуну приезжали прямо с Лубянки и, запершись с ним в его кабинетике за железной дверью и вынув из несгораемого шкафа личное дело очередного члена Союза, копались в нем. Говорили, и сам горбун целые дни изучал по анкетам кто есть кто, и когда он появлялся в дубовом зале бывшей масонской ложи, где в свободное от заседаний время стояли ресторанные столики, даже пьяные возгласы смолкали. Но, впрочем, он окончил свою карьеру там же, на Лубянке, во внутренней тюрьме, или в какой-то другой московской тюрьме…