Через некоторое время за стенами барака раздался шум, топот ног, в барак ворвалась охрана. «Никто ни с места!» Начался обыск. Вспарывали матрасы, подушки, что-то искали, ругались. Уже в конце шмона они подошли к Але, которая лежала на верхних нарах, ничего не соображая, в полудреме. «Это новенькая, – сказала дежурная. – Ее только за пять минут до вас привели». Те махнули рукой и ушли. Барак долго шумел, обсуждали, кто и как мог обокрасть начальника лагеря и кассира. Потом уже ночью, когда Аля крепко спала, ее разбудила та самая бабенка. «Тихо, Аллочка, это я. Давай сверток обратно». Аля отдала. «Аллочка, ты человек!»
Лагерь был смешанный, мужской и женский. Та разбитная бабенка познакомила потом Алю со своим любовником, который и был «главным вором». Алю подкармливали, оказывали ей услуги, но она пробыла там недолго, ее погнали дальше
[178].
…А Тамара все моталась с бригадой художественной самодеятельности и все надеялась попасть на Ракпас и увидеть Алю. И вот она на Ракпасе, это было в конце 1943 года или в самом начале 1944-го. И тут она узнала, что Али давно уже нет; она в одном из самых гибельных штрафных лагерей, ей очень плохо, она больна, у нее повышается температура, а ее все равно каждый день выгоняют на работу.
На таких маленьких станциях, как Ракпас, поезд стоит одну минуту, а в бригаде художественной самодеятельности было двадцать пять человек, и на них полагался один конвоир. За минуту все двадцать шесть не могли успеть сесть в один вагон, и потому посадка объявлялась вольной, все бросались врассыпную, кто в какой вагон попадет, а на станции назначения все выходили и под охраной конвоира отправлялись на концерт. Сбежать тут было некуда. Поезд шел до Воркуты, а Воркута тот же Севдорлаг, кругом охрана, и поезда обслуживают «свои», и хоть ездили в поездах вольные, но зеку с вольными не по пути… Тамара вскочила в вагон без конвоира. Попросила у кого-то, кто был в купе, листок бумаги, карандаш и быстро написала Муле письмо – если он хочет, чтобы жена его осталась жить, то пусть срочно добивается перевода ее из того лагеря, где она сейчас находится, она там погибнет. Тамара сложила бумажку треугольником, надписала адрес, который помнила по Мулиным письмам к Але, и попросила кого-то из пассажиров, кто показался ей надежным, опустить письмо в почтовый ящик. И тот опустил, и письмо до Мули дошло.
Перевести из одного лагеря в другой, да еще из штрафного лагеря… – для этого нужно было иметь большие связи, и, видимо, у Мули они были. Жизнь Але он спас. Ее не только перевели из штрафного лагеря, но и перевели из Коми АССР южнее, где климат был помягче. Теперь в адресе значилась Потьма, Мордовской АССР. И письма к Лиле и Зине теперь шли оттуда, и на каждом письме стоял штампик «Проверено военной цензурой № 10601».
«1 января 1945.
…Когда я переезжала с севера, я оставила там на хранение моей подруге мамины письма и фотографии, зная, что в дороге может все растеряться. Вчера получила от нее письмо, в котором она сообщает, что переслала это Вам, Лиля, по моей просьбе…»
Аля просит подтвердить, не пропали ли письма, очень это ее беспокоит.
«20 февраля 1945 года:
…От Мура не имею известий скоро уже год, только одну военную открытку… Имею право на одно, иногда на два письма в месяц…»
«28 марта 1945:
Отдохнула от ужасных треволнений, ужасной дороги с севера сюда. Отношение ко мне очень хорошее. Засыпают премиями, поощрениями, благодарностями за стахановскую работу…»
Аля работает с ложечниками, они делают деревянные ложки. Есть старик-бородач, есть у него подсобники, они режут из дерева ложки, Аля их расписывает. Нет, это, конечно, не те красочные ложки, которые теперь прельщают всех в магазинах «Русский сувенир»; красок хороших не было, лак был плохой. Ложки получались тусклые, хотя и расписаны были золотом и серебром. Аля делала контурные рисунки, рисовала цветы, фигурки зверей, детей. «Работаю почти по специальности»… Краски надо было разводить на растительном масле, и Аля умела экономить масло, чтобы подкармливать доходяг.
В мае 1945-го наконец окончилась война…
В августе состоялась встреча Али с Мулей. Он приехал в Потьму – в лагерь. Это казалось совершенно невероятным, ибо свидания – если и давались, то только с ближайшими родственниками, а он формально был Але никем!
19 августа Аля писала: «Дорогие мои Лиля и Зина, Мулька, наверно, рассказывал вам о нашей, к сожалению, такой короткой встрече и передал, хоть на словах, все то, что я просила…»
И чуть позже, 27 сентября 1945-го: «…часто, часто думаю о вас, мои дорогие, мечтаю о нашей встрече и верю в нее. Только жаль, что так редко даете о себе знать, да и Мулька пишет тоже редко и про вас – почти ничего; могу только представить себе, как вы хвораете и работаете… Я здорова, чувствую себя хорошо, нет ли известий о Муре? Напишите хоть открыточку…»
Похоронка на Мура, как мы знаем, не была получена, и Мур считался пропавшим без вести.
«16 февраля 1946.
…Короче говоря, писать мне решительно нечего, день идет за днем, день за днем, настолько ничем не отличающиеся и не отделяющиеся, что чувствуешь себя каким-то потонувшим колоколом или кораблем и потихоньку обрастаешь илом и русалками… Но все пустяки, живу в общем неплохо, сыта, работаю в тепле, работа легкая и даже подчас творческая. А что однообразно, то остается внутреннее разнообразие во всем его неискоренимом великолепии…»
Однажды Але очень захотелось музыки: «…Но в общем есть бог и для бедных людей. Только успела я пожелать себе немного музыки, как открылась дверь, в нее вошла гитара, за ней старый, страшный, но по-своему величественный гитарист, похожий на Дон-Кихота в последней стадии. Сыграл мне Чилиту, Синий платочек, Польку-Заечку, вальс на сопках, незаметно переходящий в Дунайские волны, и в конце концов Болеро, встал, церемонно поклонился и сказал: “Больше ничем помочь не могу”. Я поцеловала его в ужасную, морщинистую и колючую щеку и, честное слово, расплакалась бы, если бы слезы все давно не иссякли…»
«20 марта 1946.
…Главное, меня тревожит и сердит Мулькино молчание. За 7 с лишним месяцев я не получила от него ни слова, не знаю, что и думать, вернее, передумала все возможное и невозможное, все возможные и невозможные варианты, не знаю только, на каком остановиться…»
«5 сентября 1946.
…Трудно требовать, чтобы отношения человеческие держались все на том же напряжении, что и столько лет тому назад. То, что я сейчас переживаю, похоже на преждевременную старость – я окружена тенями умерших и молчанием живых.
…27 августа разменяла последний год своего договора
[179] с учреждением, в котором работаю…»
А 27 сентября 1946 года попросила прислать немного вещей – разрешило начальство… «На душе у меня тяжело, тяжело…»