А мне как-то случайно Аля обмолвилась, когда у нас шел разговор о старшем Свердлове, который отбывал ссылку при царе в Туруханске, куда и она была сослана:
– А сынишка Свердлова был одним из моих следователей.
– И каким? – спросила я.
– Соответствующим… Он меня заставлял подписывать такой бред, что я не выдержала и сказала ему: «Как вы можете, ведь вы же сын интеллигентных родителей!» А он меня матом, да таким, какого я и от уголовников потом не слышала!
А Аде Шкодиной она говорила:
– Представляешь, я ведь с ним была знакома. Он дружил с Мулькой. Мы вместе бывали в ресторане; он приходил к нам в Жургаз на вечера. От Мульки он все знал обо мне – как и почему я вернулась в Россию! А тут он требовал от меня черт знает что! А когда я не соглашалась и все отрицала, он однажды заявил: «Ну, раз вы упорствуете, раз не хотите по-хорошему, придется с вами поговорить иначе…» И вызвал заплечных дел мастера, а сам ушел…
Имя Свердлова в протоколах допросов отсутствует, впрочем, как и очень многое…
Теперь Алю вызывали на допросы каждый день. Вызывали вечером, держали до утра, а днем в камере спать не разрешалось. И снова допрос, по восемь часов! Следователи торопились, они будут вести «дело» и Сергея Яковлевича. И в течение двадцати дней они выбили нужные им показания дочери против отца. Они выбили у Али показания на всех, обо всем, что им было нужно. Мы уже знаем, что Аля подписалась под тем, что она, как и отец ее, являются агентами французской разведки. Мы знаем также из рассказов других заключенных, что требовалось не только «сознаться», подписав протокол, но еще и «разработать детали»! От Али требовалось «уточнить», как, где, когда, при каких обстоятельствах ей стало известно, что отец ее работает на иностранную разведку? И она «уточняла», «разрабатывала детали…». И ложь как бы обрастала плотью.
Дина не помнила, чтобы Алю били, а помнила, что держали в карцере, в узком каменном пенале, раздетую догола, босую, где приходилось стоять навытяжку, закоченев, на онемевших ногах, задыхаясь. Но Алю били. Об этом мне рассказала Валя Фрейберг, она слышала в другой камере, как ночью Аля шепталась с Дининой сестрой Лялей, с которой Дине уже не пришлось встретиться. И в письме из Туруханской ссылки на имя прокурора по поводу реабилитации отца Аля писала, что ее били резиновой дубинкой, так называемым «дамским вопросником», и держали в карцере, и грозили расстрелом… И она так была «терроризована, что не пыталась взять обратно свои показания о самой себе, но ложные показания об отце стала отрицать, как только немного пришла в себя, – писала она. – Однако прошло немало времени, пока мне удалось добиться, чтобы прокурор зафиксировал мой отказ от клеветнических, ложных показаний на отца, и они, несомненно, сыграли роль при его аресте…»
Дину тоже вынудили подписать показания, которые она так упорно отказывалась подписывать. И тоже, придя в себя, она решается заявить прокурору протест и говорит об этом в камере. Ася Сырцова приходит в ужас и отговаривает ее, убеждая, что будет еще хуже, следователь разозлится и замучает ее до смерти. А Аля, наоборот, одобряет ее решение, советует не откладывая протестовать, непременно протестовать. Но о себе самой она не обмолвилась ни словом, ни тогда, ни потом…
Конечно, Аля понимала, что отца арестовали бы и без ее показаний, и понимала, что он, конечно, все понял и все простил. Но каково было ей самой… Так и прошла она через всю жизнь с этой мукой в душе, с этой неизбывной болью! И судьба ее теперь вырисовывается еще более трагичной… И я все никак не могу забыть ее слова – в одном из писем Нине Гордон, незадолго до своей смерти, она писала, что на людях каждый день, изо дня в день, она жила на протезах, и когда ночью, оставшись наедине с собой, снимала их, то оказывалась обрубком!..
По рассказам Дины, Аля была гораздо более скрытной, чем она, и о своем «деле» не очень-то распространялась. Но Дина догадывалась, что отец Али был связан с советской разведкой, и потому вопросов не задавала, да и вообще было не принято задавать вопросы. А догадалась она об этом, так как Аля, говоря о Париже, упомянула о «Союзе возвращения на родину», где работал ее отец. Дина же одно время сидела в камере с немкой, старой коммунисткой, разведчицей, которая рассказывала, что ее напарниками были двое молодых русских из «Союза возвращения на родину» и что связь с Москвой она держала через этот «Союз».
Аля говорила, что ее обвиняют в шпионаже, не верят, что она добровольно захотела вернуться на родину. Говорила, что и отец ее уже сидит, что она это поняла на допросах и что она очень боится за него: у него больное сердце, больные легкие, астма. Страшилась она, что посадят и мать, и та невесть что может наговорить, она ничего не понимает!.. Говорила, что ее много спрашивают об Эренбурге. И они с Диной решили, что на Эренбурга тоже готовится «дело». Запомнилось еще, что однажды Аля пришла с допроса вроде как довольная и сказала, что она «созналась»! Придумала – ей в Париже один француз передал письмо и просил опустить в почтовый ящик в Москве, и она опустила, даже не взглянув на адрес на конверте. «Придумала» она это, видно, в самом начале, они с Диной все обсуждали – что придется все же в чем-то сознаваться, что-то придумывать, чтобы следователи не так их мучили. Но следователей устраивали только те «признания», которые требовались им по заранее заготовленному сценарию.
О своем «деле» Аля еще писала тетке, Елизавете Яковлевне, из Туруханска в 1953 году, когда после смерти Сталина была объявлена амнистия, которая, правда, касалась только уголовников, но тетка советовала Але все же написать в прокуратуру. «…Мое “Дело”, как таковое, лично мое, конечно, существует, соответствующим образом оформленное много лет тому назад. Тем не менее мое твердое убеждение таково: это “мое дело” – пустая проформа, все заключается в том, что я дочь своего отца, и от отношения к нему зависит и отношение ко мне. Я не сомневаюсь в том, что до этого основного дела доберутся, как и до тех, кто его в свое время разбирал и запутывал. Тогда и только тогда решится моя участь. Писать же об этом я не могу, так как дела не знаю совершенно, могу лишь догадываться…»
А у меня с Алей разговора на эту тему вообще не возникало, разве что к слову придется и она о чем-нибудь обмолвится, но все больше с юмором, как бы не всерьез, и редко когда бросит горькую фразу. Да и чтобы говорить о таком, должно быть, требуется время и место и особое настроение, а у нас как-то не получалось: мы встречались все чаще накоротке, а столько было сиюминутных, так быстро сменяющих друг друга событий, казавшихся нам тогда такими важными, и так необходимо было их немедля обсудить, что до минувшего мы редко когда добирались! Это с Диной мне повезло: мы оказались с ней в одно время на отдыхе, в Старой Рузе, и каждый день бродили вдоль реки, и беседа текла сама собой, да и бывает в жизни человека момент, когда хочется поделиться пережитым. А разговор начался с моего вопроса об Але, и мы все возвращались к Але…
Дина вспоминала, что, несмотря на всю тягостность окружающей обстановки, на то, что им приходилось терпеть в кабинетах следователей, они с Алей очень легкомысленно относились к своему положению; так ясна была абсурдность того, в чем их обвиняли, и так они не чувствовали за собой никакой вины, что были уверены – все разъяснится на суде, и максимум, что им могут дать, это ссылку года на три! И почему-то назначали свидание в Воронеже, если потом их не сразу пустят в Москву…