В этот узкий круг в те самые годы я и вступила, и стихи Марины Ивановны обрушились на меня водопадом, и я буквально захлебнулась этой ее ранящей лирикой.
Стихи Бориса Леонидовича до меня поначалу не доходили, он сразил меня как личность, стихи были потом, а с Мариной Ивановной получилось иначе.
Но странно, я совсем не запомнила первой встречи с Борисом Леонидовичем. Память донесла только солнечные блики на полу переделкинской террасы и окна, распахнутые в сад, в зелень. Кажется, только что прошел дождь, ну конечно же, был дождь, и листья были мокрыми. «…У капель – тяжесть запонок, и сад слепит, как плес…» Борис Леонидович в белом, ворот рубашки распахнут. Он очень подвижен, возбужден. Много говорил, читал стихи. Но если бы я никогда больше его не встретила, я бы так и не смогла бы его описать. Осталось не видение, а ощущение. Ощущение какой-то детскости от его улыбки, от него самого. От его радушного косноязычного захлеба, в котором я тогда столь же мало что могла понять, как и в его стихах. И еще это трепетное дрожание солнечных зайчиков… И все. А в тетради единственная фраза: «Вкус бессмертия на губах…» Это явно его фраза, она взята в кавычки, но почему он ее произнес, что ей предшествовало, что сопутствовало – этого уже не воскресить. Я тогда была уверена, что память сохранит все навечно и достаточно только намека…
Я влюбилась в Бориса Леонидовича сразу, как можно влюбиться в пейзаж, в картину, в ваяние, в творение неважно чьих рук – Божьих ли, человеческих, – но гениальное творение. А он еще вдобавок и сам был гениальным творцом! Его обаянию невозможно было не поддаться. Нечто подобное произошло и с Тарасенковым, только задолго еще до меня.
А вот первая встреча с Мариной Ивановной врезалась в память до мельчайших подробностей. Это было в июле 1940 года. О том, что Марина Ивановна вернулась из эмиграции, мне стало известно, должно быть, в декабре 1939-го, Тарасенков узнал об этом раньше, ему сообщил Борис Леонидович, и в его тетради есть запись от 2 ноября:
«…Мы с Б.Л. вышли из дома, он пошел проводить меня на трамвай. По дороге он сказал мне:
– Под строгим секретом я вам сообщу, что в Москве живет Марина Цветаева. Ее впустили в СССР за то, что ее близкие искупили свои грехи в Испании, сражаясь, во Франции – работая в Народном фронте. Она приехала сюда накануне советско-германского пакта. Ее подобрали, исходя из принципа «в дороге и веревочка может пригодиться». Но сейчас дорога пройдена, Испания и Франция нас больше не интересуют. Поэтому не только веревочку, могут бросить и карету, и даже ямщика изрубить на солонину. Судьба Цветаевой поэтому сейчас на волоске. Ей велели жить в строжайшем инкогнито. Она и у меня была всего раз, оставила мне книгу замечательных стихов и записей. Там есть стихи, написанные во время оккупации Чехословакии Германией. Цветаева ведь жила в Чехии и прижилась там. Эти стихи – такие антифашистские, что могли бы и у нас в свое время печататься. Несмотря на то что Цветаева – германофилка, она нашла мужество с гневом обратиться в этих стихах с призывом к Германии не бороться с чехами. Цветаева – настоящий большой человек, она прошла страшную жизнь солдатской жены, жизнь, полную лишений. Она терпела голод, холод, ужас, ибо в эмиграции она была бунтаркой, настроенной против своих же, белых, она там не прижилась.
В ее записной книжке, что лежит у меня дома, – стихи, выписки из ее писем ко мне, к Вильдраку. Она серьезно относится к написанному ею – как к факту, как к документу. В этом совсем нет нашего литературного зазнайства…
Когда-то советский эстет Павленко сказал, что зря привезли в СССР Куприна, надо было бы Бунина и Цветаеву. Этим он обнаружил тонкий вкус. Но Куприна встречали цветами и почетом, а Цветаеву держат инкогнито. В сущности, кому она нужна? Она, как и я, интересует узкий круг, она одинока, и ее приезд в СССР решен не по инициативе верхов, правительства, а по удачной докладной записке секретаря. В этом ирония судьбы поэта…»
Разговор этот происходит, как мы уже знаем, 2 ноября 1939 года, и близкие Марины Ивановны – дочь и муж – уже находятся в тюрьме, но Борису Леонидовичу это еще, очевидно, неизвестно. Марина Ивановна была у него всего один раз летом, вскоре после приезда. Она сообщила ему тогда, что ей «велено жить в строжайшем инкогнито». Борису Леонидовичу мало что известно о ней, о подлинном положении ее семьи, и он даже путает, утверждая, что ее «близкие искупили свои грехи в Испании, сражаясь». Это потом так и пойдет ходить по Москве, и будут говорить, что муж и дочь Марины Ивановны «сражались в Испании». Но, по заверению Али и по другим имеющимся сведениям, ни она, ни отец ее никогда не сражались в Испании…
Когда Тарасенков встречается с Борисом Леонидовичем, Марина Ивановна еще живет в Болшеве, она все лето провела там, почти ни с кем не виделась и только десятого ноября перебралась в Москву, в Мерзляковский, в «каютку» сестры мужа. Тогда-то, собственно говоря, в конце ноября – в декабре, и разносится по городу – Цветаева вернулась из эмиграции!..
И я узнаю вместе со всеми. Тарасенков о той встрече с Борисом Леонидовичем умолчал. Мы еще только недавно поженились, я училась в Литературном институте, и он, видно, боялся, чтобы я не разболтала. Думаю, конечно, что Борис Леонидович сказал доверительно не только одному Тарасенкову о приезде Марины Ивановны. И кто-то кому-то тоже сказал, и тоже доверительно, но все же гласным это становится именно в конце ноября – в декабре. А в десятых числах декабря Марина Ивановна поселяется в Голицыне, неподалеку от Дома писателей, и только в июне уже 1940-го переезжает в Москву, на улицу Герцена.
«Судя по дневнику Мура, мама с Тарасенковым познакомилась в июле 1940 г., – писала мне Аля… – Один мамин новый знакомый, к-й коллекционирует ее вещи, должен поговорить с Павленко (по поводу задержания на таможне ее книг и рукописей)».
А вот запись Мура от 29.7.40 (по-французски). «…Вчера я провел приятный вечер. Мы были вместе с новыми мамиными знакомыми, Тарасенковыми, в парке культ. и от. Этот Тарасенков собирает мамины произведения и был, естественно, рад познакомиться с ней. Он культурный, симпатичный, довольно умный (но не слишком) человек. Жена его очень хороша, вполне select
[2]. Мы неплохо поболтали с ней вчера, она белокурая, высокая, с приятным голосом – интересуется искусством, остроумна».
Что касается описания моей внешности и остроумия, то тут надо сделать скидку на возраст Мура, ибо чем-чем, а остроумием я никогда не отличалась, впрочем, как и белокуростью.
Но в июле мы уже, как это принято говорить, познакомились домами и бывали друг у друга. Значит, с Тарасенковым встреча произошла раньше, ибо уже где-то в июне он приводит Марину Ивановну в книжный магазин на Тверской, где работает его приятель Борис Шиперович. Тарасенков звонит ему предварительно по телефону, и тот, столько наслышанный о Марине Ивановне от Тарасенкова, да и сам знающий ее по книгам, ждет ее с замиранием сердца.
Марине Ивановне нужно много книг, и Борис обещает ей подобрать. Она долго роется на полках, она говорит, что купила бы и то, и это, ее интересуют книги и на французском языке, и на русском, но у нее нет денег на все. Шиперович и Тарасенков тоже бедны как церковные крысы и могут помочь ей только вздохами.