Речь идет о все том же договоре 1749 года, заключенном «младшим» Адольфом Фридрихом без «старшего» Петра Федоровича. Но поведение семилетнего царевича в данном вопросе давало Екатерине повод жаловаться. Значит ли это, что Павел выказал согласие на опеку со стороны Фридриха V? Или продемонстрировал, что не доверяет матери? Боится за себя? Источники не открывают нам, что именно сделал семилетний наследник. Одно ясно: уже к сентябрю между ним и императрицей происходили трения. Мог ли мальчик настаивать на своих герцогских правах по собственному почину? Или его подтолкнул воспитатель? Полагаем, без Никиты Ивановича дело не обошлось. Он сумел задеть в воспитаннике две болезненные струны — честолюбие и страх. На долгие годы именно эти чувства станут преобладающими в отношениях Павла с матерью. Видимо, из разговоров старших ребенок понял, что «большая» корона ушла от него, а сам он находится в опасности. Вспомним, Екатерина проявила честолюбие в раннем возрасте. Честолюбивым человеком был и Петр III. Бабушка Елизавета, приглашая внука к участию в придворных церемониях, только растравила наследственное качество. Ребенку льстило, что он идет впереди родителей, рядом с императрицей. Это порождало в нем преувеличенные представления о собственной значимости. С воцарением же отца мальчик оказался забыт, а с воцарением матери — отодвинут на второй план. Единственным защитником царственных прав ребенка выступал Панин — опытный дипломат и умелый составитель документов.
Любые переговоры с иностранной державой касательно Павла как герцога Голштинского потребовали бы четко обозначить его статус. Екатерина, в отличие от мужа, провозгласила сына наследником. Но подписание новых бумаг помогло бы опять вернуться к данному вопросу. Теперь уже не на площади в окружении гвардейцев, а в Сенате, Совете, Коллегии иностранных дел. Такое развитие событий было желательно для тех, кто предпочитал видеть нашу героиню регентшей.
В это же время Панин выступил с проектом создания постоянного Совета из несменяемых членов, который должен был служить местом «законодания» и существенно ограничивал власть монарха. Без него государь не мог принять ни одного решения
[588]. Наиболее раннее документальное упоминание о таком органе встречается в черновике Манифеста Екатерины II от 31 августа, которым императрица оправдывала возвратившегося из ссылки канцлера Бестужева-Рюмина. Она жаловала его «первым императорским советником и первым членом нового, учреждаемого при дворе нашем Императорского совета»
[589]. Однако уже в беловике слова о Совете отсутствовали. Государыня не захотела создавать прецедент — упоминать этот орган в официальном документе. Игра вокруг проекта Панина развернулась уже после коронации, в Москве. Но сама идея обсуждалась гораздо раньше.
Рассмотрение дипломатических бумаг, касавшихся Павла, в Совете, скроенном по панинской мерке, могло иметь для Екатерины неприятные последствия. Ссылка на законы Римской империи показывает, что императрица первоначально намеревалась решать вопрос с Голштинией через Вену. Именно поэтому снизошла в письме прусскому королю до завуалированных угроз возобновить войну, если он не пойдет на уступки Австрии. Император Священной Римской империи утверждал права германских князей на их владения. Следовало прибегнуть к посредничеству Марии Терезии и тем обуздать датского короля. Но таким образом Екатерина оказалась бы в долгу у австрийцев, а в обсуждение прав Павла втянулась бы еще одна держава — куда более могущественная, чем Дания. Возможно, именно этого добивался Панин. Наша героиня почувствовала угрозу и сумела проскользнуть между Сциллой и Харибдой.
В приведенном послании Понятовскому Екатерина советовала: «Не давайте писем Одару». Странное заявление, если учесть, что пьемонтец служил ее доверенным лицом и по пути на родину привез весточку для польского возлюбленного императрицы. Теперь посыльный должен был вернуться. Но ситуация изменилась. Государыня считала Одара слишком близким к Панину и Дашковой, поэтому не хотела переписываться через него. Настораживал и тот факт, что пьемонтец на обратной дороге слишком долго оставался в Вене
[590]. Стоило поостеречься.
Как и в случае с Советом, наша героиня вовремя спохватилась. Сама предлагая всем воюющим сторонам «медиацию», она не желала, чтобы кто-то участвовал в ее делах. «Моя цель, — прямо писала царица графу Герману Карлу Кейзерлингу, новому русскому послу в Варшаве, — быть связанной дружбой со всеми державами… дабы всегда иметь возможность… сделаться арбитром Европы»
[591]. Откровенные слова, свидетельствующие, помимо прочего, о немалой уверенности в себе уже в первые дни на престоле. Однако допустить «арбитра» в свои дела значило проявить слабость. Дипломатам Фридриха V было заявлено категоричное «нет» с оттенком угрозы. «Я императрица России, — писала Екатерина, — и худо оправдала бы надежды народа, если бы имела низость вручить опеку над моим сыном, наследником русского престола, иностранному государству, которое оскорбило меня и Россию своим необыкновенным поведением»
[592]. О вмешательстве Вены в распри по поводу Голштинского наследства вопрос так и не встал.
«Тысяча предосторожностей»
В таких условиях версальскому и венскому дворам следовало искать иной подход к императрице. И она сама подбросила им вариант, на время пустив по ложному следу. Обе стороны начали усиленно обхаживать Понятовского, полагая, что он должен вот-вот вернуться в Петербург в качестве фаворита молодой государыни.
Все это время Станислав жил то в Варшаве, то в имениях отца или дяди. Его переписка с возлюбленной в царствование Петра III несказанно затруднилась. После переворота он долго не получал вестей и пенял Екатерине, что узнал о случившемся «лишь одновременно со всеми». Между тем у нашей героини не было реальной возможности писать. Ее корреспонденция представляла слишком большой интерес и для врагов, и для друзей. Если первые не преминули бы раздуть из возможного приезда фаворита-иностранца скандал, то вторые почли бы поступок Екатерины изменой.
В послании 9 августа государыня поясняла свою позицию: «Не могу скрывать от вас истины: я тысячу раз рискую, поддерживая эту переписку. Ваше последнее письмо, на которое я отвечаю, было, похоже, вскрыто. С меня не спускают глаз, и я не могу давать повода для подозрений — следует соответствовать… Будьте выдержаннее. Рассказывать о всех здешних секретах было бы нескромностью — словом, я решительно не могу. …Меня все еще вынуждают делать тысячи странностей… Пока я повинуюсь, меня будут обожать; перестану повиноваться — как знать, что может произойти. …Кругом друзья; у вас их мало — у меня слишком много. …Пишите мне как можно реже, а то и совсем не пишите без крайней необходимости. Тем более не пишите без шифра»
[593].