* * *
Санкт-Петербург, 22 декабря 1849 года
Заиграл колокол: день Анастасии Узорешительницы.
Радуйся, всеблаженная великомученице Анастасия, узников святая посетительнице и молитвеннице о душах наших!
Николенька выскользнул с лежанки. Взгромоздился на подоконник за порцией утреннего воздуха, зацарапался в фортку, открыл, высунул лицо, втянул ноздрями мороз. Земля была стянута свежим снегом, сквозь перезвон отбило полседьмого.
Николенька зевнул и собрался уже сползать с окна. Но тут раздались голоса, близко и беспокойно, захрустели по снегу подошвы. Николенька прилип к стеклу, впитывая; хождения и беседы нарастали. Из-за собора стали выезжать кареты; начал считать их, сбился, кареты все выезжали, лошади брызгали снегом и выдыхали голубой пар. Отскрипев и отфыркав, устанавливались за собором; следом потянулись на конях жандармы. «Что же это? – бормотал в стекло Николенька, – за кем же эти кареты?»; и еще какие-то фразы, отчего стекло обрастало мокрой дымкой, тут же увядавшей.
Вот служители с тряпьем через плечо направляются к коридору; звон ключей, шагов, отпираемых дверей. Николенька слетает с окна, замирает, дверь отворяется.
* * *
– Вставай, ангел мой, до тебя дама одна прибыла, уж забыла имя, пока бежала!
Варенька всколыхнулась на постели. Маменька белеет над ней, в кофточке, подсвечник в руке дрожит. Из-за ее спины моргает и трет глаза прислуга.
– Час который?
– Да и я ей говорю, что в такую рань в приличный-то дом входите! А она уж напросила-то у меня целый короб прощений: ваш, говорит, сын…
– Что? – Варенька вскочила. – Что с ним?
– Да ты оденься-то сперва! Не убежит она, птаха ранняя. Я ей чай велела согреть…
Чьи-то руки вдергивают оцепеневшую Вареньку в ледяное платье, ловят ее плечи в тяжелый платок, мешают и царапают. Маменька вдруг валится в кресло, рассыпается истерикой; «воды!» – бегут за водой. Варенька бросается к креслу, к зеркалу, в зал. Там гостья сгорбилась, одна из просительниц по делу брата, Анна Вильгельмовна, фамилию забыла.
– Простите за раннее…
– Что? Что с братом?
– Сегодня их…
* * *
А в Николеньку бросают одеждой, той самой, в которой его взяли.
Следом – чулки, толстые шерстяные.
– Для чего все? – разглядывает Николенька чулки. – Куда нас?
– Узнаете!
Вот уже чулки облегают, стесняют Николенькины ноги, с пыхтеньем налезают поверх сапоги. Выводят. Коридор, дверь, воздух. Подфыркивает карета. Вместе с Николенькой лезет в нее широкая серая шинель, для охраны; вкупоривается, тесня плотным задом Николеньку. Зачастили копыта, закидались ледяной крупой колеса. Впереди и сзади трогаются другие; но это – только по звуку; обзора никакого. Оконные стекла подняты, все в окаменелых узорах, не отскоблишь.
– Куда нас везут?
– Не могу знать, – откликается шинель и еще глубже уходит в себя. Только пар из-под воротника пускает.
– А где же мы теперь едем? Кажется, на Выборгскую выехали? – дышит Николенька на стекло и трудится ногтями.
А шинель свое: не могу знать. Только моргнул на Николеньку сонный глаз – и обратно в ворот.
В раскарябанном стекле забелела Нева. Снова помутнело от густо намерзающего пара. Когда Николенька оттер, уже скакали по Воскресенскому.
– Воскресенский. – Николенька вдруг пронзился: что, если сейчас они свернут на Кирочную, а там…
А там и мимо их дома пронестись могут!
Час, конечно, ранний; но, может, в окне… Может, выйдет кто! Николенька навалился на стекло, поборолся с ним; окно опустилось.
Пестрый воздух улицы ударил в лицо; город, просыпающийся, потягивающийся, позевывающий в рукавицу, высыпался на Николеньку, как коробка леденцов. Утро было ясным, над крышами барахтался комковатый дым из затопленных печей; где-то стучали, бормотали, собирались жениться или просто выпить кофий. Снег был уже кое-где облит помоями. А Николенька дышал ветром и радовался: утро… снег… помои… Как все прекрасно! Люди… Люди шли, останавливались. Стояли и долго глядели на экипажи, окруженные скачущими жандармами с солнцем на оголенных саблях. И шли дальше.
А Николенькина догадка начинает сбываться. Мелькают знакомые домы и лавки, вот-вот и их дом вынесется навстречу, расцветет окнами, а может, и лицом родным… Выглянул Николенька, обдуваясь вихрями; отросшие кудри на ветру плещут. Вот уже засветлел в перспективе их домик. Только вокруг жандармы; один – курносый – поблизости скачет; увидел Николенькины вольности, подскочил:
– Не оттуливай!
Собрался было Николенька крикнуть, что на родительский дом один взгляд бросит, только сзади его уже втаскивают обратно, навалилась шинель, пыхтит над ним, окно задвигает. Николенька в шинельное сукно колотит:
– Мне только на дом свой взглянуть!
А шинель вынырнула вдруг лицом, совсем юным, в угорьках:
– Приговоренным глядеть на дома не дозволено! – И снова провалилась в себя, будто не было между ними ни драки, ни беседы.
Бросился Николенька стекло скрести, только ногти зря попортил. Дом уже пропал, одни чужие здания в тумане.
* * *
Едва прошумела кавалькада, выбежали из ворот Николенькиного дома две женщины. И замерли, вглядываясь в конец улицы. Там исчезали кареты, замыкаемые жандармским эскадроном; затих топот, улеглась ледяная пыль.
– Варвара Петровна, это они, это точно. На Семеновскую их повезти должны.
– Не может быть! Его обещали помиловать…
– Варвара Петровна, верный человек сообщил, всех приказали из крепости забрать, уже там и эшафот построили. Что с вами, Варвара Петровна?
– Нет, ничего… Где, говорите, ваша коляска? Вот эта?
Подкатила коляска.
– Варвара! Дочь!
Из дома бежал отец в нелепой шубе.
– Варя… и вы, – вклинился он меж женщин и распял руки, заслоняя карету. – Сударыня, Варе нельзя сейчас никуда ехать, у нее в доме кончающаяся мать. Ехать сейчас просто легкомысленно; потом мы соберемся и поедем туда все… Сударыня, удержите ее от этих пассажей, у нее супруг в Новгороде, достойнейший человек, а она вот – на казнь! Нашу семью и так ожидают несчастья, для чего же ехать и злить?.. Варя, не езжай, я знаю, ты там что-то натворишь!
Варенька, дрожа, смотрела на отца:
– Будьте покойны, Папенька. Я уже натворила. Сильнее натворить невозможно…
Батюшка, не поняв, но испугавшись, осел в шубе, придавившей его косматой тяжестью. Дамы прошли сквозь него, задевая одеждами. Взмахнул хлыст, лошадки понеслись – нагонять. В карете Анна Вильгельмовна что-то говорила; Варенька кивала, но думала о другом. Она была уверена, что там будет государь и она сможет крикнуть ему в лицо. Хотя нет, она еще надеялась: «Он обещал!..»