Фортуна все же расщедрилась к деду после пятидесяти: послала спокойную светлую старость. Своих детей у него не было — вот и отдал он всю свою любовь мне и моей сестренке. Он нянчил нас и ловил рыбку, возился с лодкой, все время мастерил для дома что-нибудь полезное.
Вроде бы даже справедливость по отношению к нему была восстановлена. Нет, никто перед ним, разумеется, не извинился, и компенсаций ему за проведенные за колючкой годы выплачивать не стали. Но хотя бы — реабилитировали. Хотя бы — признали ветераном войны и наградили парой юбилейных медалей. Прикрепили его к ветеранскому магазину, где бабушка иногда покупала костистую говядину.
При словах «он прошел лагеря» сразу рисуется мрачный, угрюмый, может, озлобленный даже человек. Но дед такому портрету нисколько не соответствовал. Он был оптимист, рыцарь, весельчак, любитель розыгрышей. К примеру, обожаемой его забавой в том самом семидесятом году, когда я в их доме скрывался от обсервации, было следующее.
Бабушка нам всем троим — мне, деду и себе — раздавала конфеты. Их полагалось каждому по одной, обычно к вечернему чаю. (Жили-то бедно! Как начали в семнадцатом бедовать, так и через пятьдесят лет скрипели!) И вот раздаст Татьяна Дмитриевна всем по «Косолапому мишке» (большая редкость! Купить можно только в Москве, да и дорого). И вдруг дед — цап, мою конфету схватит! Да немедленно в рот! Я на него налетаю, бабушка сердится на него, но тоже полушутя: «Что ты, Саша, как ребенок, ей-богу!» — «Отдай, — кричу я ему, — отдай свою!» Налетаю. Мутузить пытаюсь своими кулачишками. Он после нашей возни свою мне конфетку, конечно, отдавал. Да и порой втихаря от бабушки совал еще одну.
А на следующий вечер он, к примеру, подменял — да ловко так! — мою конфетку на муляж: точно такую же, с аккуратно свернутым фантиком, да только пустую внутри. И опять начинались крики: «Дед, а ну отдай! Что ты творишь?! Где моя конфета?!» — и новая порция веселой возни.
Что еще мне нравилось в старичках, они никогда не ругались, не читали нотаций, не возмущались моим поведением. В их лексиконе вовсе не было бранных слов. Самое сильное ругательство, что я слышал от деда, помимо редчайшего «собачьего сына», было простым: «Турок!» При том что в это слово он при необходимости мог вкладывать целый спектр отрицательных чувств, вплоть до презрения и сильной неприязни. Еще любил приговаривать непонятное: «Хай (или нехай) ему грец!» Только сейчас с помощью Интернета я выяснил, что это присловье — древнее украинское благопожелание, чтобы человека взяли или, напротив, НЕ взяли греки. А самой сильной угрозой по отношению ко мне у Александра Матвеевича было: «Сейчас задам тебе шлепака!» Он произносил именно так, с ударением на последнем слоге: «шлепака́». Или: «Ах ты, Карабас Барабас, Синяя Борода!» — звучало как длинное испанское имя: «Карабас — Барабас — Синяя — Борода».
Слов не то чтобы матерных, но даже бранных в лексиконе моих старичков не было. Я, во всяком случае, ни разу из их уст не слышал даже почти безобидной сегодня «сволочи» или «скотины». В самом крайнем случае бабушка могла допустить, к примеру, «балбес» или же «подлец», но при этом обязательно оговаривалась:
— …он такой, прости меня за выражение, балбес…
Казалось, к ним не прилипает ничего советского, будто они не ходят на базар и не стоят в очередях, не ездят в переполненных автобусах и не отмечаются за дефицитом. Дореволюционное благородство накрепко засело в них обоих и не затмевалось шелухой каждодневного хамства.
А я, дурачок, еще, помнится, бунтовал. К примеру, бабушка любила снисходительно и даже высокомерно говорить (подобную манеру усвоила от нее и моя мама):
— Ой, у них такая простая семья! Отец — шофер, а мать — проводницей работает.
Я, воспитанник пионерской организации, разумеется, возмущался, когда слышал подобное. Идеи равенства-братства владели тогда мною безраздельно. Особенно если разговор касался моих дворовых друзей.
— Что это еще за простая семья? А у нас она какая? Сложная, что ли?
Бабушка отвечала дипломатично:
— Ну что ты, Сережик, я ведь имею в виду уровень образования, воспитанности.
Я налетал:
— А что — необразованный человек обязательно плохой?
— Да никто же этого не говорит, — защищалась бабушка. — Просто с образованным, воспитанным, культурным человеком и общаться приятнее, чем с неучем, и научиться от него можно чему-то. А как общаться с теми, кто двух слов связать не может?
— С Шуриком мне очень интересно общаться, и с Вовкой тоже! А вам меня лишь бы дома засадить, ватой обложить!
— Да мы о тебе вообще не говорим, Сереженька. — Бабушка отличалась бесконечным терпением и говорила всегда таким извиняющимся тоном, что могло показаться, будто она сдалась. Но это было обманчивое впечатление, и внутри ее всегда чувствовался стальной стержень. — Я просто заметила, что Вовины родители не имеют высшего образования, вот и все, что я сказала.
Я фыркал, раздосадованный, и убегал в другую комнату.
…В холерную обсервацию мы в итоге в семидесятом едва не попали. В соседнем с нами доме в Новороссийске умер старичок — как раз в том подъезде, что ближе всего располагался к нашему. Умер непонятно от чего (как говорили), вроде бы от старости. Но на всякий случай (как нам объяснили) все население того подъезда засадили в обсервацию. Подъезд закрыли на висячий замок, и подле него день и ночь напролет торчал милиционер. Так как в газетах ничего не писали, по ТВ не говорили и ни о чем не объявляли, непонятно было: то ли впрямь от вибриона Эль-Тор преставился старичок? Или это перестраховка?
Через три недели вернулись из обсервации обитатели подъезда. Коротали они время в пригородном пионерском лагере, отрезанные от всего мира. Никто из них не заразился. Взрослые обсервацией оказались даже довольны. На три недели их освободили от работы (с сохранением заработка) и от домашних дел. Среди пациентов был мой друг, на четыре года меня старше, Сергей Л-н по кличке Лобзик и его сестра, с которой я в одном классе учился, Таня. Их вердикт был: ничего страшного, только скука жуткая. Забирали их (люди так выражались — забирали, как говорили обычно об арестах) в спешке, взять книжек никто не догадался, и никакой связи с внешним миром не было, никто не мог ничего «с воли» передать.
Потом, когда эпидемия прошла, мне не раз доводилось слышать, что справиться с холерой помог социалистический строй. Вроде как это его достижение. И я, пожалуй, с этим соглашусь. Как бы еще, если не с помощью социализма, можно посадить без суда и следствия около ста тысяч человек под замок! Кто бы мог отрезать и полностью изолировать от мира целые регионы вроде Астраханской области или Одессы! Страшно даже подумать, какими взятками, злоупотреблениями, а главное, неэффективным и бестолковым руководством обернулась бы любая эпидемия сейчас, если, не дай бог, случится. Вряд ли слово «обсервация» окрасится тогда в народном сознании в юмористические тона.
Почтовые ящики (на дверях квартир)
Бывает и так — вроде вещь и сохранилась, но наполнилась совершенно иным содержанием. Почтовые ящики, к примеру, некогда имелись непосредственно в каждой квартире. Не так, как сегодня: зашел дядя почтальон в подъезд и внизу, на первом этаже, не поднимаясь, быстренько разложил корреспонденцию (большей частью рекламную) по ящикам. Раньше обходили все этажи, каждую квартиру и вбрасывали — почитай, прямо в дом — газеты, журналы и письма. Поэтому многие для облегчения труда почтальонов (а может, чтобы продемонстрировать перед соседями свою лояльность или же, напротив, фронду) вырезали и наклеивали на почтовые ящики шапки выписываемых газет и журналов: к примеру, «Правда», «Учительская газета» или «Советский спорт». Или «Комсомольская правда» и «Новороссийский рабочий». Или (явные диссиденты, к ним наверняка местное КГБ присматривалось): «Литературная газета», «Новый мир», «Иностранная литература».