– Да, – предупредительно ответил доктор Леандер, – он пользуется некоторой известностью…
Больше они о писателе не говорили.
Немного позднее, когда новые постояльцы ушли к себе и доктор Леандер тоже собирался покинуть гостиную, господин Шпинель задержал его и, в свою очередь, навел справки.
– Как фамилия этой четы? – спросил он. – Я, конечно, ничего не разобрал.
– Клетериан, – ответил доктор Леандер и пошел дальше.
– Как его фамилия? – переспросил господин Шпинель.
– Клетериан их фамилия, – сказал доктор Леандер и пошел своей дорогой. Он отнюдь не дорожил писателем.
Мы уж как будто дошли до возвращения господина Клетериана на родину? Да, он снова был на Балтийском побережье, с ним были его коммерческие дела, с ним был его сын, бесцеремонное, полное жизни маленькое существо, стоившее матери стольких страданий и легкого заболевания дыхательного горла. Что касается самой молодой женщины, то она осталась в «Эйнфриде», и советница Шпатц взяла на себя роль ее старшей подруги. Это, однако, не мешало супруге господина Клетериана находиться в добрых отношениях и с прочими пациентами, например с господином Шпинелем, который, ко всеобщему удивлению (ведь до сих пор он ни с одной живой душой не общался), сразу же стал с ней необычайно предупредителен и услужлив и с которым она не без удовольствия болтала в часы отдыха, предусмотренные строгим режимом дня.
Он приближался к ней с невероятной осторожностью и почтительностью и говорил не иначе, как заботливо понизив голос, так что тугая на ухо советница Шпатц обычно не разбирала ни одного его слова. Ступая на носки своих больших ног, он подходил к креслу, в котором, с легкой улыбкой на лице, покоилась супруга господина Клетериана, останавливался в двух шагах от нее, причем одну ногу он отставлял назад, а туловищем подавался вперед, и говорил тихо, проникновенно, с некоторым усилием и слегка захлебываясь, готовый в любое мгновение удалиться, исчезнуть, лишь только малейший признак усталости или скуки промелькнет на ее лице. Но он не был ей в тягость. Она приглашала его посидеть с ней и с советницей, обращалась к нему с каким-нибудь вопросом и затем, улыбаясь, с любопытством слушала его, потому что иногда он говорил такие занимательные и странные вещи, каких ей никогда еще не доводилось слышать.
– Почему вы, собственно, находитесь в «Эйнфриде», господин Шпинель? – спросила она. – Какой курс лечения вы здесь проходите?
– Лечения?.. Хожу на электризацию. Да нет, это сущие пустяки, не стоит о них и говорить. Я вам скажу, сударыня, почему я здесь нахожусь. Всему причиной стиль ампир.
– Вот как, – сказала супруга господина Клетериана, подперев рукой подбородок, и повернулась к господину Шпинелю с преувеличенно заинтересованным видом; так подыгрывают ребенку, когда он собирается что-нибудь рассказать.
– Да, сударыня, «Эйнфрид» – это чистый ампир. Говорят, когда-то здесь был замок, летняя резиденция. Это крыло – позднейшая пристройка, но главное здание сохранилось нетронутым. Иногда вдруг я чувствую, что никак не могу обойтись без ампира, временами он мне просто необходим, чтобы сохранить сносное самочувствие. Ведь это так понятно, что среди мягкой и чрезмерно удобной мебели чувствуешь себя иначе, чем среди этих прямых линий столов, кресел и драпировок… Эта ясность и твердость, эта холодная, суровая простота, сударыня, поддерживают во мне собранность и достоинство, они внутренне очищают меня, восстанавливают мои душевные силы, возвышают нравственно.
– Да, это любопытно, – сказала она. – Впрочем, я смогу это понять, если постараюсь.
Он отвечал, что не стоит стараться, и оба они рассмеялись. Советница Шпатц тоже рассмеялась и нашла, что все это любопытно, но она не сказала, что сможет это понять.
Гостиная в «Эйнфриде» была просторная и красивая. Высокая белая двустворчатая дверь обычно стояла распахнутой в бильярдную, где развлекались господа с непокорными ногами и другие пациенты. С другой стороны застекленная дверь открывала вид на широкую террасу и сад. Сбоку от нее стояло пианино. Был здесь и обитый зеленым сукном ломберный стол, за которым генерал-диабетик и еще несколько мужчин играли в вист. Дамы читали или занимались рукодельем. Комната отапливалась железной печью, но уютнее всего было беседовать у изящного камина, где лежали поддельные угли, оклеенные полосками красноватой бумаги.
– Рано вы любите вставать, господин Шпинель, – сказала супруга господина Клетериана. – Мне случалось уже два или три раза видеть, как вы выходите из дому в половине восьмого утра.
– Я люблю рано вставать? Ах, вовсе нет, сударыня. Я, видите ли, рано встаю потому, что, собственно, люблю поспать.
– Ну, вам придется это пояснить мне, господин Шпинель.
Советница Шпатц тоже потребовала пояснения.
– Как вам сказать… если человек любит рано вставать, то ему, по-моему, и незачем подниматься ранним утром. Совесть, сударыня… вот где собака зарыта! Я и мне подобные, мы всю жизнь только о том и печемся, только тем и озабочены, чтобы обмануть свою совесть, чтобы ухитриться доставить ей хоть маленькую радость. Бесполезные мы существа, я и мне подобные; кроме редких хороших часов, мы всегда уязвлены и пришиблены сознанием собственной бесполезности. Мы презираем полезное, мы знаем, что оно безобразно и низко, и отстаиваем эту истину так, как отстаивают лишь насущно необходимые истины. И тем не менее мы вконец истерзаны муками совести. Мало того, вся наша внутренняя жизнь, наше мировоззрение, наша манера работать… таковы, что они воздействуют на наш организм самым нездоровым, самым губительным и разрушительным образом, и это еще ухудшает положение. Тут-то и появляются на сцену всевозможные успокоительные средства, без которых мы бы просто не выдержали. Многие из нас, например, чувствуют потребность в упорядоченном, строго гигиеническом образе жизни. Ранний, немилосердно ранний подъем, холодная ванна, прогулка по снегу… Благодаря этому мы хоть немножко бываем довольны собой. А дай я себе волю, я бы, поверьте, полдня пролежал в постели. Если я рано встаю, то это, собственно, лицемерие.
– Нет, отчего же, господин Шпинель? Я нахожу, что это сила воли… Не правда ли, госпожа советница?
Госпожа советница согласилась, что это сила воли.
– Лицемерие или сила воли, сударыня! Кому какое слово больше нравится. Я лично на все смотрю настолько грустно, что…
– Вот именно. Ну, конечно же, вы слишком много грустите.
– Да, сударыня, мне часто бывает грустно.
Дни стояли прекрасные. В ослепительной яркости морозного безветрия, в голубоватых тенях, ясные и чистые, белели земля, горы, дом и сад, и надо всем этим поднимался безоблачный свод нежно-голубого неба, в котором, казалось, пляшут мириады сверкающих пылинок и блестящих кристаллов. Супруга господина Клетериана чувствовала себя в эти дни сносно; жара у нее не было, она почти не кашляла и ела без особого отвращения. Целыми часами, как ей было предписано, сидела она на террасе в морозную солнечную погоду. Сидела среди снегов, закутанная в одеяла и меха, и с надеждой вдыхала чистый, ледяной воздух, полезный для ее дыхательного горла. Иногда она видела, как прохаживается по саду господин Шпинель, тоже тепло одетый, в меховых сапогах, придававших уже просто фантастические размеры его ногам. Он осторожно ступал по снегу, и в положении его рук была какая-то настороженность, какое-то застывшее изящество; подходя к террасе, он почтительно здоровался с госпожой Клетериан и поднимался на несколько ступенек, чтобы завязать разговор.