Незабываема также, во всей ее трогательной и призрачной комичности, сцена с госпожой Анджольери, чью эфирную беззащитность перед его могуществом кавальере, конечно, не преминул заметить еще при первом своем беззастенчиво-наглом осмотре публики в зале. Он чистейшим колдовством буквально поднял ее со стула и увлек за собой вон из ее ряда, да еще, решив блеснуть, внушил господину Анджольери мысль окликнуть жену по имени, словно затем, чтобы тот бросил на чашу весов и себя, и свои права и супружеским зовом пробудил в душе своей спутницы чувства, способные защитить ее добродетель от злых чар. Но все напрасно! Чиполла, стоя в некотором отдалении от супружеской четы, лишь раз щелкнул хлыстом, и наша хозяйка, вздрогнув всем телом, повернула к нему лицо. «Софрония!» – уже тут крикнул господин Анджольери (а мы и не знали, что госпожу Анджольери зовут Софрония), и с полным основанием крикнул, ибо всякому было ясно, какая грозит опасность – его жена, повернув лицо к проклятому кавальере, просто глаз с него не сводила. А Чиполла с висящим на руке хлыстом стал всеми десятью длинными желтыми пальцами манить и звать свою жертву, шаг за шагом отступая. И тут прозрачно-бледная госпожа Анджольери привстала с места, уже всем корпусом повернулась к заклинателю и поплыла за ним. Призрачное и фатальное видение! Как лунатичка, с неестественно неподвижными, какими-то скованными плечами и шеей, слегка выставив вперед прекрасные руки, она, словно не отрывая ног от пола, скользила вдоль своего ряда вслед за притягивающим ее обольстителем…
– Окликните ее, сударь, ну, окликните же! – требовал изверг.
И господин Анджольери слабым голосом позвал:
– Софрония!
Ах, много еще раз звал он ее и, видя, что жена все больше от него отдаляется, даже прикладывал одну руку горсткой ко рту, а другой – махал. Но жалобный призыв любви и долга бессильно замирал за спиной у пропащей, и в лунатическом скольжении, зачарованная и глухая ко всему, госпожа Анджольери выплыла в средний проход и заскользила по нему дальше, к манившему ее горбуну, в сторону выхода. Создавалось полное впечатление, что она последует за своим повелителем хоть на край света, если только он пожелает.
– Accidente!
[61] – вскочив с места, завопил в подлинном страхе господин Анджольери, когда они достигли двери зала.
Но в тот же миг кавальере, так сказать, сбросил с себя лавры победителя и прервал опыт.
– Достаточно, синьора, благодарю вас, – сказал он, с комедиантской галантностью предложил руку точно упавшей с неба женщине и отвел ее к господину Анджольери. – Сударь, – обратился он к нему с поклоном, – вот ваша супруга! С глубочайшим уважением вручаю ее вам целой и невредимой. Берегите и охраняйте это преданное вам всецело сокровище со всей решимостью мужчины, и пусть вашу бдительность обострит понимание того, что существуют силы более могущественные, нежели рассудок и добродетель, и они лишь в редчайших случаях сочетаются с великодушным самоотречением!
Бедный господин Анджольери, такой тихий и лысый! Непохоже было, чтобы он сумел защитить свое счастье даже от сил, куда менее демонических, чем те, что, в довершение ко всем страхам, теперь еще и глумились над ним. Важный и напыжившийся кавальере проследовал на эстраду под бурю аплодисментов, которые не в малой степени относились к его красноречию. Если не ошибаюсь, именно благодаря этой победе его авторитет настолько возрос, что он мог заставить публику плясать – да, да, плясать, это следует понимать буквально, – что, в свою очередь, повлекло за собой известную разнузданность, некий полуночный угар, в хмельном дыму которого потонули последние остатки критического сопротивления, так долго противостоявшего влиянию этого отталкивающего человека. Правда, для установления полного своего господства Чиполле пришлось еще выдержать жестокую борьбу с непокорным молодым римлянином, чья закоснелая моральная неподатливость могла явить публике нежелательный и опасный для этого господства пример. Но кавальере прекрасно отдавал себе отчет в важности примера и, с умом избрав для атаки слабейшую точку обороны, пустил на затравку плясовой оргии того самого хилого и легко впадающего в транс юнца, которого перед тем обратил в бесчувственное бревно. Одного взгляда маэстро было достаточно, чтобы тот, будто громом пораженный, откинув назад корпус, руки по швам, впадал в состояние воинского сомнамбулизма, так что его готовность выполнить любой бессмысленный приказ с самого начала бросалась в глаза. К тому же ему, видимо, нравилось подчиняться, и он с радостью расставался с жалкой своей самостоятельностью, то и дело предлагая себя в качестве объекта для эксперимента и явно считая делом чести показать образец мгновенного самоотрешения и безволия. И сейчас он тут же полез на эстраду, и достаточно было раз щелкнуть хлысту, чтобы он по приказу кавальере принялся отплясывать степ, то есть в самозабвенном экстазе, закрыв глаза и покачивая головой, раскидывать в стороны тощие руки и ноги.
Как видно, это доставляло удовольствие, и очень скоро к нему примкнули другие: двое юношей, один бедно, а другой хорошо одетый, тоже принялись, справа и слева от него, исполнять степ.
Тогда-то и вмешался молодой римлянин, он заносчиво спросил, возьмется ли кавальере обучить его танцам, даже если он этого не хочет.
– Даже если вы не хотите! – ответил Чиполла тоном, которого я никогда не забуду. Это ужасное «Anche se non vuolo!» и сейчас звучит у меня в ушах.
И тут начался поединок. Выпив свою рюмочку и закурив новую сигарету, Чиполла поставил римлянина где-то в среднем проходе лицом к двери, сам встал на некотором расстоянии позади него и, щелкнув в воздухе хлыстом, приказал:
– Balla!
[62]
Противник не тронулся с места.
– Balla! – веско повторил кавальере и опять щелкнул хлыстом.
Все видели, как молодой человек повел шеей в воротничке, как одновременно рука у него дернулась кверху, а пятка вывернулась наружу. Но дальше этих признаков разбиравшего его искушения, признаков, которые то усиливались, то затихали, долгое время дело не шло. Каждый в зале понимал, что Чиполле тут предстоит сломить героическое упорство, твердое намерение сопротивляться до конца; смельчак отстаивал честь рода человеческого, он дергался, но не плясал; и эксперимент настолько затянулся, что кавальере пришлось делить свое внимание: время от времени он оборачивался к пляшущим на эстраде и щелкал хлыстом, чтобы держать их в повиновении, и тут же, повернув лицо вполоборота к залу, заверял публику: сколько бы эти беснующиеся ни прыгали, они не почувствуют потом никакой усталости, потому что, по существу, пляшут не они, а он. А затем Чиполла опять впивался буравящим взглядом в затылок римлянина, чтобы взять приступом твердыню воли, не покоряющуюся его могуществу.
Мы видели, как под повторными ударами и окриками Чиполлы твердыня зашаталась – мы наблюдали за этим с деловитым интересом, не свободным от эмоциональных примесей жалости и злорадства. Насколько я понимаю, римлянина подорвала его позиция чистого отрицания. Вероятно, одним нехотением не укрепишь силы духа; не хотеть что-то делать – этого недостаточно, чтобы надолго явиться смыслом и целью жизни; чего-то не хотеть и вообще уже ничего не хотеть и, стало быть, все-таки выполнить требуемое, – тут, видимо, одно так близко граничит с другим, что свободе уже не остается места. На этом и строил свои расчеты кавальере, когда, между щелканьем хлыста и приказами плясать, уговаривал римлянина, пользуясь, помимо воздействий, составляющих его тайну, и смущающими психологическими доводами.