Теперь в его манере держаться уже не было ни малейшей угодливости; стремительный выход оказался всего лишь выражением внутренней энергии, в которой подобострастие не играло никакой роли. Стоя у рампы и небрежно стягивая перчатки с длинных желтоватых пальцев – на одном оказался перстень с большой выпуклой печаткой из ляпис-лазури, – он маленькими строгими глазками с припухшими под ними мешочками озирал зал, неторопливо, то тут, то там испытующе-высокомерно задерживаясь на чьем-нибудь лице – и все это язвительно сжав губы и не говоря ни слова. Свернутые в клубок перчатки он с удивительной и, несомненно, привычной ловкостью кинул с большого расстояния в стоявший на круглом столике стакан, затем, все так же молча оглядывая зал, достал из какого-то внутреннего кармана пачку сигарет, судя по обертке, самых дешевых, бережно вытащил одну и, не глядя, прикурил от мгновенно вспыхнувшей зажигалки. Глубоко затянувшись, он с вызывающей гримасой, широко раздвинув губы и тихонько постукивая носком башмака об пол, выпустил серую струйку дыма между острых гнилушек съеденных зубов.
Публика разглядывала его не менее пристально, чем он ее. У молодых людей в боковых проходах брови были нахмурены, и придирчиво-сверлящий взгляд только и ждал промаха, который этот самоуверенный фигляр не преминет допустить. Но промаха не было. Доставание пачки сигарет и зажигалки и последующее водворение их на место представляло известную сложность из-за одежды фокусника: ему пришлось откинуть плащ, и тут обнаружилось, что на кожаной петле, накинутой на левую руку, у него почему-то висит хлыст с серебряной рукояткой в виде когтистой лапы. Затем обратили внимание на то, что он в сюртуке, а не во фраке, и так как Чиполла распахнул и сюртук, стала видна повязанная вокруг его торса, наполовину скрытая жилетом, широкая разноцветная лента, которую зрители, сидевшие за нами и вполголоса обменивавшиеся впечатлениями, сочли знаком его кавалерского достоинства. Так ли это, не знаю, поскольку никогда не слышал, чтобы титулу кавальере соответствовал подобный знак отличия. Возможно, лента была чистейшим блефом, так же как и безмолвная неподвижность фигляра, который продолжал на глазах у публики со значительным и бесстрастным видом курить сигарету.
Как я уже упоминал, в зале смеялись, а когда голос с партерной «галерки» вдруг громко и отчетливо-сухо произнес: «Buona sera!»
[40] – раздался дружный взрыв смеха.
Чиполла встрепенулся.
– Кто это? – спросил он, словно кидаясь в атаку. – Кто это сказал? Ну-ка? Сначала таким смельчаком, а потом в кусты? Paura, eh?
[41] – Голос у фокусника был довольно высокий, несколько астматический, но с металлом. Он ждал.
– Это я, – произнес в наступившей тишине, усмотрев в словах Чиполлы вызов и посягательство на свою честь, стоящий неподалеку от нас молодой человек – красивый малый в ситцевой рубашке, с переброшенным через плечо пиджаком. Его черные жесткие и курчавые волосы были по принятой в «пробудившейся Италии» моде зачесаны кверху и стояли дыбом, что несколько его безобразило и придавало ему что-то африканское. – Be…
[42] Ну, я сказал. Вообще-то поздороваться следовало бы вам, но я на это не посмотрел.
Веселье возобновилось. Парень за словом в карман не лез. «На sciolto lo scilinguagnolo»
[43], – заметил кто-то рядом с нами. Урок вежливости, если на то пошло, был здесь вполне уместен.
– Браво! – ответил Чиполла. – Ты мне нравишься, Джованотто. Поверишь ли, я тебя давно приметил. У меня особая симпатия к таким людям, как ты, они могут мне пригодиться. Видать, ты молодец что надо. Делаешь что хочешь. Или тебе уже случалось не делать того, что хочется? Или даже делать то, чего не хочется? То, чего не тебе хочется? Послушай, дружок, а ведь, должно быть, иногда приятно и весело отказаться от роли молодца, берущего на себя и одно и другое, и хотение и делание. Ввести наконец какое-то разделение труда – sistema americano, sa?
[44] Вот, к примеру, не хочешь ли ты показать собравшейся здесь высокоуважаемой публике язык, весь язык до самого корня?
– Нет, – враждебно отрезал парень, – не хочу. Это доказало бы, что я дурно воспитан.
– Ничего не доказало бы, – ответил Чиполла, – потому что ты сделаешь это помимо твоего хотения. Пусть ты хорошо воспитан, но сейчас, прежде чем я посчитаю до трех, ты повернешься направо к публике и высунешь язык, да еще такой длинный, какого ты у себя и не предполагал.
Чиполла посмотрел на парня, пронзительные глазки его, казалось, еще глубже ушли в орбиты.
– Uno!
[45] – проговорил он и, спустив с локтя петлю хлыста, со свистом рассек им воздух.
Парень повернулся к публике и высунул такой напряженный и длинный язык, что не оставалось сомнений – длиннее этого ему уже не высунуть. Затем с ничего не выражающим лицом вернулся в прежнее положение.
– «Это я… – передразнил Чиполла, подмигивая и кивая на парня. – Be… Ну, я сказал». – После чего, предоставив публике самой разбираться в своих впечатлениях, подошел к столику, налил себе из графинчика, в котором, очевидно, был коньяк, полную рюмку и привычным жестом опрокинул в рот.
Дети от души смеялись. Они мало что поняли из этой перепалки; но то, что между чудным человеком там, наверху, и кем-то из публики сразу разыгралась такая потешная сцена, их чрезвычайно позабавило, и так как они не очень представляли себе, в чем должна состоять программа обещанного афишей вечера, то готовы были считать подобное начало превосходным. Что касается нас, то мы обменялись взглядом, и, помнится, я невольно тихонько повторил губами звук, с которым хлыст Чиполлы рассек воздух. Впрочем, было ясно, что зрители не знали, как отнестись к такому ни с чем не сообразному началу представления фокусника, и толком не поняли, что же вдруг заставило Джованотто, который, так сказать, выступал от их лица, обратить свой задор против них, против публики. Что за мальчишество! И, выбросив его из головы, зрители сосредоточили все свое внимание на артисте, который тем временем от столика с подкрепительным вернулся на авансцену и обратился к ним со следующей речью.
– Уважаемые дамы и господа, – произнес он своим астматически-металлическим голосом. – Вы сейчас видели, что меня несколько задел за живое урок, который пытался мне преподать этот подающий надежды молодой языковед («questo linguista di belle speranze» – каламбур вызвал смех). Я человек, не лишенный самолюбия, и с этим вам придется считаться! Я не люблю, когда мне без должной серьезности и почтительности желают доброго вечера – да и поступать иначе нет смысла. Желая мне доброго вечера, вы тем самым желаете того же и себе, поскольку публика лишь в том случае хорошо проведет вечер, если он будет хорош у меня, а потому этот кумир всех девиц Торре-ди-Венере (он все продолжал язвить парня) прекрасно поступил, представив наглядное доказательство тому, что вечер сегодня у меня будет хороший и я, таким образом, могу обойтись без его пожеланий. Смею похвалиться, почти все вечера у меня бывают хорошие. Случается, что выпадет и менее удачный, но редко. Профессия у меня тяжелая, и здоровье не слишком крепкое – небольшой телесный изъян, помешавший мне принять участие в борьбе за величие нашей родины. Единственно силой разума и духа одолеваю я жизнь, что опять же прежде всего значит: одолеть себя, и льщусь надеждой, что работой своей заслужил благосклонное внимание просвещенной публики. Столичная пресса оценила мою работу, «Corriere della sera»
[46] воздал мне должное, назвав феноменом, а в Риме родной брат дуче оказал мне честь самолично присутствовать на представлении. И если в столь блестящих и высоких сферах Рима благоволили закрывать глаза на некоторые мои привычки, я не почел нужным от них отказываться в сравнительно менее значительном городе, каким все же является Торре-ди-Венере (тут публика посмеялась над жалким маленьким Торре), и терпеть, чтобы личности, хотя бы и избалованные вниманием прекрасного пола, что-то мне указывали.