«Не слишком ли я вас обеспокою просьбой поставить на стол букет фрезий?»
Себастьян улыбнулся, вспомнив, сколько удовольствия доставили старику цветы.
«Не переживайте, – увещевала следующая записка. – Всплеск чересчур бурных эмоций – это всего лишь проявление темперамента. Бога же можно любить без всяких внешних чувств – одной лишь внутренней волей. И так его может любить любой из нас. Хотя бы ваш сосед».
А к этому листку Себастьян скрепкой подцепил еще одно краткое послание на ту же тему. «Не существует никаких секретных формул или методов. Вы учитесь любить в процессе любви – постоянно обращая внимание и делая то, что, как вы заметите, необходимо сделать».
Он взял следующий бумажный квадратик.
«Сожаление – это эрзац, которым гордость пытается подменить раскаяние, эгоистический предлог не принимать Божьего прощения. Непременное условие для того, чтобы получить такое прощение, – это самозабвенность. Гордый человек предпочитает сам осыпать себя упреками, потому что упрекаемая личность не забывает о себе; она остается неизменной».
Себастьян стал размышлять о контексте, в котором эти слова были написаны – о своем пристрастии к самобичеванию, о своем почти истерическом стремлении совершить некий драматический акт искупления за содеянное, расплаты за вину перед Бруно, который умирал, перед отчаявшейся и озлобленной Рэйчел, уже умершей. Если бы он только мог подвергнуть себя какой-то нестерпимой боли или унижению, если бы оказался способен на свершение героического подвига! Он ожидал встретить в этом понимание и поддержку. Но Бруно лишь посмотрел на него несколько секунд оценивающе, а потом с неожиданным проблеском лукавства в глазах прошептал: «Вы не Жанна д’Арк, знаете ли. И не Флоренс Найтингейл». А потом, протянув руку за карандашом и блокнотом, принялся писать. Себастьяну запомнилось, что непосредственно в тот момент записка буквально шокировала его своим спокойным тоном и, как ему показалось, чуть ли не циничным реализмом. «Вы в подобной роли окажетесь совершенно бессмысленны и неэффективны, понапрасну растратите свой талант, а ваш героический альтруизм наделает немало бед, потому что в результате вам все так наскучит, начнет вызывать такое отвращение, что для вас сделается невыносимой сама по себе мысль о Боге. А кроме того, вы будете выглядеть таким благородным и взывающим к сочувствию, что, в придачу к вашим внешним данным, заставит весь окружающий слабый пол влюбиться в вас. То есть не пятьдесят процентов, как сейчас, а всех без исключения. Они пойдут за вами как матери, любовницы, сподвижницы, ученицы – до единой. А вам не хватит сил противиться этому, или я не прав?» Себастьян пытался возражать, говорил что-то о необходимости самопожертвования. «Существует только одна форма реального покаянного самопожертвования, – получил он ответ. – И это пожертвование собственной воли, чтобы дать место познанию Бога». А потом, чуть позже, на отдельном листке: «Не пытайтесь играть чужую роль. Найдите возможность отказаться от собственной внутренней сущности во имя Бога, сохраняя свою внешнюю видимую сущность неизменной для окружающего мира».
Сбитый с толку и несколько разочарованный, Себастьян поднял взгляд и увидел, что Бруно снова улыбается, глядя на него.
– Вам кажется, это слишком просто? – донесся шепот. Затем снова в ход пошел карандаш.
Себастьян просмотрел разрозненные обрывки из блокнота. Вот то, что написал карандаш тогда.
«Вершить чудеса в моменты кризисов – намного легче, чем бескорыстно любить Бога каждый момент каждого дня! Собственно, из-за этого и возникает большинство кризисов – потому что людям так трудно правильно вести себя в обычное время».
Читая с трудом нацарапанные записки, Себастьян внезапно понял всю огромность поставленной перед ним задачи. А ведь скоро, очень скоро Бруно не окажется рядом, чтобы помочь ему.
– Мне никогда не справиться с этим одному! – воскликнул он.
Но больной старик оставался непреклонен.
«Этого не сможет сделать никто другой, – писал его карандаш. – Другие люди не могут дать тебе возможность смотреть своими глазами. В лучшем случае они поддержат тебя, чтобы ты использовал собственное зрение».
Потом ему пришла еще одна мысль, и он записал ее на другом листке. «Но, конечно же, как только ты научишься пользоваться своими глазами, то увидишь, что вопрос о том, чтобы остаться в одиночестве, даже не стоит. Никто не одинок, если только он сам не хочет этого».
И словно для того, чтобы наглядно проиллюстрировать свою точку зрения, он положил карандаш и посмотрел за окно на залитый солнцем пейзаж и море. Его губы зашевелились.
– «Кукуруза востока и бессмертье пшеницы… Essa è quel mare al qual tutto si move… E in naufrager m’è dolce… Как обломки судна, пошедшего ко дну в том море…»
Он сомкнул веки. Но через одну или две минуты снова открыл глаза, посмотрел на Себастьяна с улыбкой, исполненной безграничной нежности, и протянул свою костлявую руку. Себастьян ухватил и пожал ее. Больной смотрел на него с той же улыбкой еще недолго, а потом опять закрыл глаза. Наступило продолжительное молчание. И внезапно из кухни донесся тоненький, как птичий писк, голосок мадам Луизы, напевавшей свой любимый вальс сорокалетней давности: «Lorsque tout est fini»
[89]
На изможденном лице Бруно отобразилось изумление.
– Кончено, – прошептал он, – но разве кончено?
И его вновь открытые глаза светились внутренним смехом.
– Ведь все только начинается!
Очень долго Себастьян сидел совершенно неподвижно, потому что, увы, но воспоминание о знании, которое он обрел в тот день, сильно отличалось от самого знания. И в конце концов, возможно, даже память следовало в себе подавить. Он глубоко вздохнул и вернулся к чтению своих записей.
«Вина за войну – вина за Лондон и Гамбург, за Ковентри, Роттердам, Берлин. Верно, ты не был политиком или финансистом, и тебе повезло не родиться в Германии. Но в менее явной степени, хотя в более фундаментальном смысле на тебе лежала вина в том, что ты упрямо хотел всего лишь оставаться только самим собой, довольствовался состоянием духовного эмбриона, недоразвитого, нерожденного, ничего не ведающего. По крайней мере, частично я сам виноват в полученном увечье, и на руке, которой больше нет, осталась кровь и маслянистый почерневший срез обугленной плоти.
Просмотри любую иллюстрированную газету или журнал. Новости (причем только дурные и никогда – хорошие новости) чередуются в них с фикцией, фотографии военной техники, трупов, руин соседствуют со снимками полуобнаженных женщин. Фарисейски я думал когда-то, что эти вещи соседствуют случайно, что между ними нет никакой прямой связи. Как и я сам – личность чувственная, чистый эстет – не мог нести никакой ответственности за происходившее в мире. Но привычка к чувственности и эстетизму в чистом виде – это процесс изоляции себя от Бога. Предаваться им значит накрываться своего рода духовным плащом, защищая маленький промежуток времени, в центре которого находишься ты сам, от капель ливня вечной реальности. Но единственная надежда для реального мира состоит в том, чтобы постоянно и насквозь пропитываться тем, что лежит по ту сторону времени. Изолируя себя от Бога, мы исключаем из своего окружения единственную силу, способную нейтрализовать разрушительную энергию амбиций, алчности и жажды обладания властью. Наша ответственность, быть может, не так бросается в глаза, но она ничуть не меньше и столь же ощутима.